Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
Шрифт:
— А черт их знает! — в сердцах бросил Войтик. — Где-то в той стороне.
— В Бабичах?
— Может, и в Бабичах. Но ты лежи. Вот расстараемся повозку, отвезем.
— Расстараетесь… — неопределенно проговорил Буров и опять обессиленно надолго затих.
Они молча уселись с двух сторон от него, напряженно вслушиваясь в лесные звуки. Но здесь ничего не было слышно. Тихо посвистывая ветвями, шумел на ветру сосняк да поблизости начала стрекотать сорока. Хоть бы не навела сдуру кого на эту полянку, опасливо подумал Войтик. Они уже порядком набродились по лесу, да и времени, наверное, прошло немало. В этот короткий день, знал Войтик, не заметишь, как утро
— Сущеня, — сказал Войтик, — ты тут знаешь, где что. Где село, знаешь?
Сущеня озабоченно посмотрел в сосняк, послушал, прикинул:
— Так Бабичи там где-то. Под пущей.
— Это там, где стреляли?
— Ну.
— Тогда дуй за повозкой, — сказал Войтик.
Сущеня поднялся, помедлил, вроде хотел что-то сказать на прощание. Но не успел он, пригнувшись, шагнуть в сосновую чащу, как его остановил Войтик.
— Нет, подожди. Пойду я, — решил он. — А ты сиди тут. Карауль.
— Хорошо, — послушно ответил Сущеня, опять усаживаясь у ног Бурова, возле разлапистой, с обвисшими ветвями сосенки.
Войтик тем временем стал собираться в дорогу: подобрал с земли карабин Бурова, закинул его за спину, взял в руки винтовку, глубже надвинул на голову свою черную кепку и подтянул ремень с кобурой. Он уже ступил было в чащу, как сзади подал голос Буров:
— Граната… А где граната?
Вялыми руками раненый ощупал опавшую грудь и притих в неподвижности. Войтик продолжительным взглядом посмотрел на Сущеню.
— Я не брал, — сказал Сущеня. — Может, потеряли ночью.
Буров поморщился, подумал и сказал, обращаясь к Войтику:
— Ты отдай мой наган.
— Наган? На, возьми, конечно…
Вынув из кобуры черный милицейский наган, Войтик вложил его в протянутую руку Бурова, и тот сунул наган под себя. Ремень с кобурой остались на Войтике.
— Я постараюсь скоро, — бодро сказал Войтик. — Если недалеко.
Он исчез в сосняке, поблизости прошуршали и затихли хвойные ветки, и все вокруг смолкло. Сорока, слышно было, застрекотала в некотором отдалении, видно, погналась за Войтиком, и Сущеня подумал, что сороку, если привяжется, уже ничем не отгонишь. Но сорока теперь, пожалуй, не самое для него страшное — страшнее, что будет с Буровым.
— Вот так, — выдохнул в тишине Буров. — И почему я тебя не застрелил в хате?
Он немощно подвигал бледными, бескровными губами и смолк, а Сущеня знобко передернул плечами — он уже отпотел, его спина под тонкой рубахой начала здорово зябнуть.
— Стрельнул бы тебя, сам бы жив-здоров был.
— Ну как же было в хате? — не согласился Сущеня. — Дите ведь там.
— Дите, да… А почему ты не убег, Сущеня? — спросил Буров и насторожился, полный болезненно-напряженного внимания.
Сущеня выдрал из земли клок травы, выбрал из нее сухую былинку, разломал ее пополам.
— Куда же мне было убегать?
— А к немцам?
— У немцев я уже был. Вот, гляди!
Решительно вздернув рубаху, он завернул ее, подставляя Бурову голую, исполосованную синими шрамами спину. Полураскрытыми глазами Буров взглянул на нее один только раз, потом веки его сомкнулись, и он замолчал надолго. А Сущеня рассеянно дергал подле себя клочья травы, тут же бросая их наземь.
— И ты меня нес? — наконец вымолвил Буров.
— Нес. А что же мне делать?
— Но ведь ты… Выдал. Тех троих.
— Я никого не выдавал! —
Буров затаил дыхание, слабо перебирал полу шинели окровавленными руками.
— А почему тебя… не повесили? Вместе с остальными?
Сущеня ответил не сразу, как-то задумчиво выждал, вздохнул.
— Вот бы повесили, я бы им спасибо сказал. Нет, выпустили. Думал, снова возьмут. Не взяли. Две недели дома сидел — куда мне было податься? Теперь начал немного понимать, почему выпустили…
Это верно, теперь он начинал понимать. Но понимание это пришло постепенно, через множество предположений и примет проникая в его сознание, чтобы окончательно утвердиться вчера вместе с появлением вот этого Бурова, который теперь беспомощно лежал на земле и не мог понять чего-то в злосчастной судьбе Сущени. А тогда, как Сущеню перестали пытать в СД и доктор Гроссмайер после двух вполне милосердных допросов сказал, что выгонит его, если он такой беспросветный дурак, Сущеня, конечно же, не поверил. Дудки, думал он, чтоб его выгнали отсюда, повесят, как вчера повесили трех путевых рабочих. Разве что позже.
А тот в самом деле взял да прогнал…
…Сущеня сызмалу знал за собой одну нелегкую особенность — будучи обиженным, он терял естественную способность противиться обиде, жаловаться или протестовать, он мог лишь заплакать, замкнуться, забиться в какой-нибудь закуток, обособиться от людей. Позже, когда подрос, мог выругаться, надуться, но не покаяться (если был виноват) или оправдываться (если был невиновен). Он сам не рад был этой особенности своего характера и сколько натерпелся через нее, одному лишь ему известно. Хорошо еще, если рядом были друзья, которые знали его и при случае могли защитить. Если же ни друзей, ни свидетелей рядом не было, он все переносил молча. Доказывать, божиться, спорить или «брать горлом», как некоторые, было противно его существу, его лишь охватывала неодолимая тоска, которую он мучительно переживал наедине с собой.
— Я ж на путях тринадцать лет проработал, — горестно начал Сущеня. — Да ты же знаешь, наверно… Как немцы пришли, бросил было. Но приходит начальник станции, тот наш Терешков, говорит, надо идти работать, иначе немцы меня расстреляют. Ну что делать, пошел, хотя и не хотелось. Вроде предчувствовал.
И это было правдой, Сущене очень не хотелось идти при немцах работать на железную дорогу, чуяло сердце: добром та работа не кончится. Но жаль было и Терешкова, в общем неплохого человека, с которым они вместе проработали последние шесть лет до войны. Собрал этот начальник бригаду — все знакомые мужики: ровесник Сущени Топчевский, года три проработавший на путях, хороший, компанейский мужик из самого Мостища; Петро Коробань из соседней деревни и молодой еще парень, фэзэошник Мишук, который, как началась война, вернулся домой из Витебска, где учился на плотника. Как и до войны, пошли на пути. Работа все та же, знакомая: рихтовка, подбивка, замена подгнивших шпал, ремонт стыков, при надобности забивка костылей. А на станции, кроме своего начальника Терешкова, появился и какой-то немец, вроде цивильный, но в кителе, с красной повязкой на рукаве. И по-русски немного умеет. По дороге вскоре пошли поезда — на восток, груженные техникой и войсками; на запад — больше порожняк, но были и санитарные или с пленными в вонючих, наглухо закрытых вагонах.