Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
Шрифт:
А он говорил, что она изучает на нем анатомию. Она брала и свои руки кисть его руки, пыталась охватить пальцами запястье, и пальцы ее не сходились.
— Знаешь, в форме ты даже не выглядишь таким сильным.
Но когда один за другим прибывали санитарные поезда, — еще ничего не сообщалось в сводках, но здесь, в госпитале, все уже знали, что начались сильные бои, быть может, наше наступление, — она возвращалась после операций немая от усталости, с синевой под глазами и быстро засыпала на его руке. Он осторожно вставал, садился у окна, обмерзшего доверху, курил и смотрел на нее. Она спала, а он
К полуночи комната выстывала. Он бесшумно открывал железную дверцу печи, складывал костериком с вечера приготовленные дрова и щепки и, сидя на корточках, поджигал их. Она просыпалась от потрескивания березовых поленьев.
— Мне стыдно, — говорила она, поеживаясь в тепле под одеялом, — но я ничего не могу с собой сделать. Это защитная реакция организма. После всех бессонных ночей.
И она опять засыпала и просыпалась, когда уже пел чайник на раскалившейся до малинового свечения плите и в комнате было жарко. Ночью, вдвоем, не зажигая огня, только открыв дверцу печи, они пили чай. Трещали дрова, трещали на улице деревья от мороза, мохнатое от инея окно было синим, а скатерть на столе и сахар в сахарнице — красными от пляшущего огня.
— Я растрепанная, да? — спрашивала Дина, трогая рукой волосы, и глаза ее счастливо блестели. — Ты не смотри. А хочешь, смотри. Все равно я счастливая.
И на руках ее, на губах, на лице были отсветы печного огня…
Дина пишет: у них — сын. «Такой твой сын, ты даже представить себе не можешь! Даже мизинец на ноге твой, подвернутый, даже родинка на правом плече, на том же самом месте, только крошечная. Маленький Васич. Будь жив, родной! Без тебя ему по каким-то законам даже не хотят дать твоей фамилии…»
— Я хотел попросить вас, — сказал Кривошеин. — Тут, внизу, весной вода в овраге. Размывает все. Так чтоб не внизу похоронили. Не хочется, знаете ли…
Васич сказал:
— Вечером мы прорвемся к своим.
— Я уже не дождусь.
Он сказал это с твердым сознанием, спокойно, своим тихим голосом. И после долго смотрел на вершину сосны, сквозь облако скупо освещенную солнцем.
— У вас семья? — решился спросить Васич. Кривошеин все так же лежал на спине и смотрел на снеговую вершину сосны.
— Тут ничем не поможешь… Если прорветесь, сообщите, где похоронен. А может быть, и этого не надо.
И он закрыл глаза, потому что очень устал.
А кругом в овраге солдаты в это время ели. Держа в черных от пороховой копоти и грязи руках холодную баранину, с жадностью рвали ее зубами, громко высасывали куриные кости, грызли сухари. Они ели впервые после боя, после этой страшной ночи. Кто поел раньше всех, сворачивал цигарку сальными пальцами, стараясь не смотреть на тех, кто еще ест.
Васич отошел от Кривошеина, сел на скате оврага. Сейчас же Баградзе на промасленной бумаге принес ему кусок мяса, соль и хлеб.
За лесом, за снегами на юго-восток отсюда шел бой. Глухо, как удары о землю, доносило разрывы снарядов. Васич ел и слушал этот дальний бой, не удалявшийся и не приближавшийся.
Сверху скатился Голубев, весь в снегу. Он был рад, что его сменили, что
— Скотинкой обзаводимся?
Он радостно хлопал себя руками по застывшим бокам, подмигивал. И тут только Васич заметил вертевшуюся в овраге среди солдат, неизвестно как попавшую сюда деревенскую собаку, тощую, рыжую, с острой, как у лисы, мордой. Должно быть, она пришла из леса, куда загнала ее война: поблизости нигде деревни не было. Кто-то бросил ей высосанную кость, и она, поджимая хвост между ног, дрожа худым телом, на котором проступали все ребра, поползла к ней. Грызла ее на снегу, рыча и скалясь. И люди, сидевшие по обоим скатам оврага, смотрели на нее и прислушивались к звукам дальнего боя: глухим ударам разрывов и едва внятной на таком расстоянии пулеметной стрельбе. По временам за складкой снегов с низким гудением проходила тяжелогруженая немецкая машина. Было пасмурно, как перед вечером, а день еще только начинался.
Васич сидел, опершись локтями о колени. После еды и животе согрелось, тепло потекло по всему телу, горячие глаза слипались. Он положил тяжелую голову на руки и перестал бороться со сном. Вздрогнув, он проснулся, как от толчка. Огляделся вокруг налитыми кровью глазами. Но все было такое же: и пасмурный день, и овраг, и люди в нем: иные из них дремали, иные, томясь, ходили взад-вперед. После короткого сна, в котором все неслось, рушилось, кричало и сталкивалось, он проснулся внезапно, и время остановилось. Наяву оно текло нестерпимо медленно. И снова тяжесть случившегося легла на душу.
Неужели нет Ушакова? Он опять увидел, как тот бежал без шапки, с прижатыми локтями, и две пулеметные струи, возникшие по бокам его, и третью, сверкнувшую посредине.
Васич сидел на скате оврага, на снегу, положив руки на колени, нахмуренный, и, хотя он ничего не говорил, люди чувствовали силу, исходившую от него, и подчинялись ей.
И силу эту чувствовал Ищенко, все время тайно наблюдавший за ним. Теперь, когда непосредственной опасности не было, когда по ним не стреляли, он жалел о том, что говорил в лесу. Как это у него вырвалось?
«И ему поверят! — думал Ищенко. — Одно слово, и жизнь человека может быть перечеркнута. Восемь лет беспорочной службы, вырос до капитана, учился…»
Даже сейчас о годах учебы он думал как о тяжелом подвиге своей жизни. Трудом и терпением брал он то, что некоторые умники хватали на лету. И они открыто смеялись над ним. Смеялись до тех пор, пока ему, дисциплинированному, требовательному курсанту, хорошему строевику, не присвоили звания младшего сержанта. Два эмалевых треугольничка привинтил он к своим петлицам, и сразу все эти умники увидели, что он не глупей их. От двух треугольников до четырех капитанских звездочек — целая жизнь. А сколько терпения! Его прислали в полк одним из восемнадцати командиров взводов. Он стал одним из десяти командиров батарей, потом поднялся до одного из трех начальников штаба дивизионов. Вверх пирамида сужалась, но он рос. И вдруг вся жизнь, все его будущее — в руках этого человека. Он ненавидел сейчас Васича смертельно. И вместе с тем понимал: надо что-то сделать, как-то изменить впечатление о себе, может быть, еще не укрепившееся.