Война
Шрифт:
Третий от края лежит, задрав ногу высоко вверх… Нога нелепо торчит, вытянутая, как винтовка.
Дальше лежат два солдата, повернув лица друг к другу, как будто ведя беззвучную беседу.
Вот еще один, молодой и безусый. Полуобернувшись к рядом лежащему, он согнул в локте руку, и кисть приходится на уровне лица соседа. Он касается пальцами его подбородка.
На краю шеренги бородатый солдат поднял вверх длинную руку с огромным сжатым кулаком.
Кто-то пробует согнуть его руку, но она сухо трещит и не сгибается.
Любители новых сапог пытаются снимать их с мертвых, но
На привале мы встречаем большую толпу пленных. Многие успели обменять свои хорошие сапоги и теплые вещи на хлеб и табак. У них уже нет вещевых мешков, белья и того солдатского хозяйства, которое аккуратно содержит в вещевом мешке немецкий солдат. Многие легко ранены. У них перевязаны головы, руки, лица.
Они хотят курить и с жадностью смотрят на наших, закуривающих папиросу или трубку. Некоторые решаются просить и получают окурок, едва держащийся во рту. Но им не дают затянуться больше одного раза — товарищи вырывают из рук жалкий огрызок. Пленные не ели со вчерашнего дня, но, мучимые голодом, они все же мечтают о табаке больше, чем о хлебе. Двое совсем молодых ребят, в неуклюже сидящих куртках, трогательно льнут друг к другу. Это, очевидно, давние товарищи, и в плену, на чужбине, они боятся отойти один от другого. Они держатся в стороне и робко, почти по-детски, глядят на нас. Я отдаю им свой хлеб. Они нерешительно берут его, краснеют и долго благодарят… Совсем ребята. Они из одного города и из одной школы. Их пугает плен. Они слыхали, что казаки, сопровождая пленных, по дороге их убивают. Они знают, что казаки вырезают полосы кожи из спины немцев. У одного из ребят прыгает подбородок, он готов заплакать. Нас окружают другие пленные и наши солдаты. Я объясняю пленным, что теперь их уже не тронут, что русские не злы и не жестоки.
Невысокий худой немец долго меня благодарит и жмет мне руку за щепотку табаку. Он баварец, слесарь; отец его также слесарь, работает на заводе. Немец говорит:
— Ни вам, ни немецким рабочим война эта не нужна. Это тяжелый урок. Он научит нас…
Он говорит много, но я, хотя не все понимаю, перевожу нашим, округляя фразы отсебятиной, чтоб не ударить лицом в грязь.
Кто-то из наших говорит:
— А и здорово шпаришь ты по-немецки. Прямо не спотыкнешьси. И где ты только научилси?
Артамонов, узнав, что именно говорит пленный баварец, не отходит от него. Он и меня не отпускает, заставляя переводить с немецкого. Держа меня за обшлаг, он настойчиво диктует:
— Слышь, скажи ему… Скажи, что, мол, верно это, правильно… И мы, мол, так понимаем: ни им, ни нам войны, дескать, не надо… Это Питер с Берлином, дескать, воюют, а народу, что русскому, что немецкому, вроде как на чужом пиру похмелье… Ну, шпарь…
Я протестую:
— Что ты, Артамонов, да мне сроду таких слов не перевести! Где мне!
— Ладно, ладно, шпарь, милый! На то и образованный. Дела делать не умеете, это верно, а уж поговорить — это вы мастера. Шпарь, дружище!
Артамонов настойчив и властен. Я перевожу, как умею. Баварец, очевидно, хорошо понимает. Он радостно хлопает меня и Артамонова по ладошкам и медленно, с расстановкой, чтобы было понятно, говорит:
— Да, да… Нас бросили в чужую драку, нас впутали В чужое дело… Но, к сожалению, далеко не все еще это поняли… У людей головы затуманены словами «нация», «долг»… Если война хоть немного еще затянется, это поймут все… Это поймут, это обязательно все поймут… И тогда — горе тем, кто это затеял…
Я перевожу, стараясь ничего не пропустить. Артамонов напряженно слушает, глядя то на меня, то на немца. В его темных, глубоко сидящих глазах загорелись зеленые огоньки, он долго держит руку немца в своей и молча смотрит в его глаза, потом новым каким-то голосом, тихо-, почти шепотом, говорит:
— Камрад… Гут… Хорошо… Понимаешь?
И, повернувшись ко мне, прибавляет:
— Скажи ему: верно, дескать, скоро все поймут… Тогда, мол, повоюем, с кем надо…
Артамонов раздает свою махорку пленным и не отходит от баварца ни на шаг.
Былин рад за немцев.
— Трохи подзаложили нашего хлебца. Веселей стали, а то вот-вот ноги протянут.
— Эх, братцы, самое вкусное — это хлеб! Вкуснее хлеба ничего нет.
Кто-то не согласен:
— Видать, ты ничего вкусного не едал. Едало больно худое.
— Да худое, не худое, а жрал не хуже тебя. Тоже богатый нашелся!
Их кто-то примиряет:
— Вкусного на свете много. А только, девствительно, как пузо хорошенько подведет, так верно, что ржаной хлебушко скусней медового пряничка…
К нам подходят из других батальонов.
— Здорово, ребята, как жуете?
— Жуем, коли чего наскребем. А не наскребем, то так проживем…
— Видать, сегодня наскребли. Аж немцев маленько подкрепили!
— А што — немцы. Таки-ж, как другие. С глазам, с рукам, с ногам.
— Верно… А не повидамши их, думаешь: хуже чертей. Может, с хвостам, с рогам… Вот они какие смирные, воды не замутят.
— Смирные… А почнут шпарить с пушек аль с пулеметов, тогда будут смирные…
— Прикажут — почнут. И тебе прикажут — стрельнешь. По своей охоте пошел ты на фронт? Не по своей… И они не по своей…
— Конешно, никто по своей воле не пойдет… Дураков таких оченно мало. Всех заставляют. И наших, и немцев, и хранцузов, и других…
— А не пошли бы все… И войне бы конец… Ведь не за свое дело воюют…
— Да… Попробуй не пойти…
— А што!.. Может, кому и надоест ходить. Походют и перестанут…
— Прикажут…
— А может и приказу не послушают…
Потом разговор опять заходит о пленных:
— Ведь вот же тоже в Христа они веруют. Крест целуют, знамение крестное на грудь кладут. И поп-то ихний в бой их ведет с распятием. Господне благословение на ихнее оружие призывает.
— А што, братцы, и богу-то, выходит, нелегко?! Все его просют. И русские, скажем, и хранцузы, и немцы, и турки. Помоги да помоги… А што ему делать? Одному поможешь — другому худо. Другому поможешь — этому худо… Вот незадача.
— Ну, он никому и не помогает. Деритесь, мол, как хотите. Ну вас всех к хрену…
— Это верно. Он один, а народу много. И все таперича молются и плачут… И солдаты, и ихние женки, и матери, и дети, и попы, — все молются. Кто за здравие, кто за упокой… Такой до неба вой доходит — спасения нет…