Воздушный замок
Шрифт:
— Ты сказал ему что-нибудь?
— Ничего, А что я должен был ему сказать? — удивился Андрей.
— Ну… Не знаю.
Когда-то это «не знаю» чрезвычайно раздражало Андрея, казалось ему зримым воплощением пропасти между словом и делом. По Андрею всегда было лучше молчать, чём говорить «не знаю…». И он молчал, потому что некая вялая инерция чудилась ему в этом словосочетании, выродившееся желание следовать каким-то принципам, оставшимся лишь в воспоминаниях. Так домашний гусь осенью смешно гогочет и бежит по траве, думая, что взлетит. Андрей считал, что истинное, молчаливое его «не знаю» предпочтительнее этого псевдоинтеллигентского. Оно само в себе, не требует ни доказательств, ни опровержений, оно как чистый звёздный вакуум — недостижимое, гордое.
— А что бы ты сказала на моём месте?
— Я? Не знаю…
С необъяснимым упорством жена отстаивала своё право на «не знаю».
— Ты идёшь на работу? Я тебя задерживаю? — спросил Андрей.
— Не задерживаешь. Мне на работу с завтрашнего дня, — ответила жена, и Андрей почувствовал, как мучается она, стараясь нащупать нужный тон, как ей хочется поговорить с ним.
«Ну-ну… Давай попытайся…» — Андрей рассеянно глядел на копейку, почему-то не последовавшую за своей сестрой, не провалившуюся в железный живот автомата.
— Подожди, Андрюша, не вешай трубку, — попросила жена, всё ещё не зная, как начать разговор, чтобы, упаси бог, он не подумал, что она вмешивается в его дела. Жена пыталась жить по прежним, когда-то заведённым Андреем порядкам. Тогда он сделал обязательной в их взаимоотношениях ироническую лёгкость, самые тяжёлые вопросы учил разрешать легко, с юмором. Проявлять внимание друг к другу. Жена, впрочем, ничему по научилась. Вечное «не знаю…» — на все случаи жизни. Но это было раньше. Сейчас Андрей бы никогда не снизошёл до подобных поучений. Он с любопытством ждал, что будет дальше.
— Значит, проводил… — повторила жена, и какое-то даже отчаяние почудилось Андрею в её голосе. Так случалось всегда, когда жена собиралась нарушить их заповеди. Андрей вспомнил, как, бывало, они возвращались из гостей или из театра и она вдруг посреди улицы хватала его за руку, смотрела умоляюще: «Андрюша, ну я прошу, я прошу… Поговори со мной откровенно! Я устала от этих твоих гладких фраз, я волнуюсь, переживаю за тебя, а ты… Ты как чужой!» Но он молчал, потому что в отличие от жены никогда не произносил «не знаю», и жена срывалась, начинала кричать. Он всё равно молчал, и она просила прощения. Так постиг Андрей странную силу истинного, молчаливого «не знаю».
— Да-да, проводил, — любезно подтвердил Андрей.
— Ну а сам-то? Куда? Чем будешь сегодня заниматься?
Вот, оказывается, что её волнует!
— Как обычно, ничем, — всё с той же любезностью ответил Андрей.
— Почему, Андрюша? — спросила она с тоской. — Что с тобой происходит?
— Прямо сейчас объяснить? По телефону? Вот в данную минуту?
— Извини, — вздохнула жена, — но… мне страшно! Я долго думала…
— О чём?
— Я хочу сказать тебе правду. Ты… болен, Андрюша. Только не бросай трубку, послушай меня! Я уже договорилась с хорошим врачом-психиатром, мы с тобой сходим к нему в среду, я объяснила ему… ну… твои симптомы, и он сказал, что…
— Ты это серьёзно? — изумился Андрей.
— Только не бросай трубку! Я думала, Андрюша, я долго думала, я не знаю, но… вдруг всё это из-за меня? — Она всхлипнула. — И ещё подумала, что хороший врач-специалист, он… поможет. Умоляю, пойдём в среду!
— Подожди. А что именно-то — из-за тебя?
— Ну… Не знаю…
— А когда ты разговаривала с этим врачом, тебе… тебе он ничего не сказал? И вообще, откуда он взялся, этот врач?
Жена молчала.
— Не волнуйся, — сказал Андрей, — всё в порядке. Я скоро приду домой, и мы поговорим… Давай съездим куда-нибудь отдохнуть? На юг, а? А можно попытаться в заграничную поездку, я позвоню, узнаю, какие там страны…
— Да-да, позвони… — сказала жена слепым голосом.
Андрей вышел из будки на весеннюю улицу. Меньше всего ему хотелось сейчас встречаться с женой. «А может… пивка? — явилась неожиданная мысль. Андрей знал, неподалёку на набережной есть пивная. Треснувшие мраморные столешницы, ветерок сдувает с кружек пену, а по Москве-реке неспешно плывёт белый речной трамвайчик. Это живо нарисованная картина умилила чрезвычайно. — Как любили мы сиживать в этой пивной в студенческие годы… — вспомнил Андрей. — Золотое время… Золотистое, золотистое… Почему таким родным кажется это слово?»
Пивная, таким образом, сулила покой и защиту. Ноги сами повели туда. Ещё в студенческие годы, читая Герцена, Андрей наткнулся на следующее рассуждение о получивших образование русских людях: «Число воспитывавшихся было мало, — писал Герцен о Московском университете, — но и те получали не то чтобы объёмистое воспитание, а довольно общее и гуманное: оно очеловечивало учеников всякий раз, когда принималось. А человека-то именно было не нужно. Приходилось или снова расчеловечиваться — так толпа и делала, — или приостановиться и спросить себя: «Да надобно ли непременно служить?» Для большинства настало время праздного существования в отставке, деревенской лени, халата, странностей, карт, вина. Для других — время внутренней работы». Андрей подумал, что нынче как-то всё сгладилось, измельчало, и служба теперь подчастую сродни отставке. «Пивная, — подумал Андрей, — это же самый настоящий халат! Я думал, столько лет уже живу в раю, подобно дитяте, не помышляющему об увядании и смерти, а оказывается, жил… жил-ходил в халате! Ходил в халате, а думал, что живу в раю! Ха-ха-ха!»
Откровение это, впрочем, недолго мучило Андрея. Всё, полагал Андрей, что приходит ему в голову, не может быть дурным или добрым, а может быть лишь его, то есть свободным и не нуждающимся в оценке.
Любой поступок, любое жизненное явление, любые сложившиеся отношения, любой случай и любую идею он всегда мог при желании понять и объяснить — как бы разъять на составные элементы, разложить по полочкам. Странное дело — разъятое, разложенное почему-то уже не вызывало сильных переживаний: ни гнева, ни омерзения, ни желания бороться, ни — это абсолютно исключалось! — стремления жертвовать собой. Лишь равнодушно и механически принималось как нечто не всегда приятное, но… тем не менее свободное! Однако из подобного осмысления никогда не рождалось единое, целое, то есть то, ради чего стоило жить и страдать, что могло бы хоть отчасти дать идею, объяснить — зачем всё? «Надо держаться! — решил Андрей. — Держаться, потому что нет во мне иной объединяющей силы, кроме меня самого! Лучше остаться камнем под оком свободы, чем разлететься на атомы».
У входа в метро Андрей остановился выкурить сигарету. Едва затянулся, почувствовал, что как бы тронулись неведомые кони. И чувство времени — плавное скольжение но хрустальной реке, разглядывание давних берегов — снова вернуло Андрея к сомнительной вехе его юности — замшевой куртке. «Почему куртка? — недоумевал Андрей. — Почему именно паршивая забытая куртка среди стольких страстей, событий и прочего? Или… — усмехнулся Андрей, — она была… первым моим халатом? Возможно ли такое?»
Словно бы в подтверждение, куртка не желала исчезать. Напротив, она обрела какой-то сюрреалистический вид. Уже не никелированные заклёпки, а глаза Анюты смотрели на нынешнего Андрея с давно канувшей в Лету куртки. Это они, золотистые, страдающие, плакали, когда он шёл гулять по улице Горького. Как волновали его эти прогулки! Андрей вспоминал, какая тогда звенела в нём пустота. Нравиться! Хотелось нравиться девушкам! Случалось, они обращали внимание — сначала на куртку, потом на Андрея, — и какое мощное эхо сотрясало пустоту, будто из одной лишь пустоты и состоял Андрей, какие несбыточные, бесстыдные картины мгновенно рождались! Андрею претили тогда утомительные, серьёзные отношения с девушками, претила наивная несвобода, наметившаяся было между ним и Анютой. Другого хотелось! Иные женские образы владели воображением. Не вспоминал Андрей ни бесконечно верную жену протопопа Аввакума, ни подругу Перикла, знаменитую Аспазию, а подолгу думал о развратной римлянке — отравительнице Мессалине, о Феодоре, жене византийского императора Юстиниана, взошедшей на трон из публичного дома… Эти женщины казались Андрею куда более интересными.