Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
«…С этими туманными напутствиями сели мы, после обеда на роскошной, но совершенно пустой террасе ресторана, в гостиничный автомобиль и покатили на Борскую пристань (…) «Первый класс 5 копеек», — заявила нам толстая кассирша и сейчас же, высунувшись побольше, деловито осведомилась, зачем нам на Бор. Дядя охотно объяснил, что я еду в Комарово, а он меня провожает до Бора. Это возбудило большое любопытство. Какой-то купчина, в синей поддевке и новеньком картузе, внезапно оживился, встряв в беседу. «На почтовых, смотрите, не ездите», — авторитетно заявил он, — «И возьмут дорого и крюку 12 верст, а надо вам малым трактом на свойских через Ежово, не в пример способнее». — «Нашел, что хвалить», — вступился старичок в чуйке — Они те всю душу вытрясут, да еще не довезут, лошаденьки то какие». — «А твои что-ли Уткинския хороши, —
Признаться, чем больше я погружалась в Верино путешествие, тем бОльшее меня охватывало волнение… Подивиться было чему: не только на редкость осязаемым, трогательным и живым картинам той милой, наивной и для кого-то, быть может, чуть ли не дикой Руси, а для кого-то пронзительно родной и узнаваемой, какой она была всего лишь сто лет назад; ее подлинной речи и необычайно живому общению мужиков которое с таким заправским мастерством передавала Вера; неотягощенности повествования какими бы то ни было литературными ухищрениями, умственными рефлексиями и назойливыми всплесками авторских самолюбований, чем так давно уже утомлен нынешней русский читатель, истосковавшийся по чистому воздуху прозы, вместо которой ему то и дело подсовываются бесконечные авторские ипохондрии и духовные беспросветности непонятно чем травмированных сочинителей.
У Веры очерк лился легко, без всяких насилий ни над собой, ни над над читателем, оставляя ощущение правды, шлейф чистоты, искренности, молодой свежести восприятия мира и несомненной любви и сродности автора тому, о чем он писал. Верочка была явно в своей и очень близкой ей стихии…
«…На пароходную палубу с треском въезжают телеги, 18 плотно укутанных дерюгами подвод, совершенно одинакового вида. «Казенку везут в уезд», — в полголоса сумрачно говорит кто-то около нас — «240 ведер тут». По спине как-то неприятно пробежал холодок. Сколько горя, сколько слез, отвратительных сцен, может быть смертоубийств переправляется туда в зеленые высокие леса с этими серыми запыленными телегами и мирно спящими на некоторых из них возчиками (…)
Переезд продолжается всего пять минут и вот мы причаливаем к другому берегу. Песчаный, низкий, неприглядный, заваленный мусором и какими-то досками. Вещей взять некому и пришлось нести дядин чемоданчик самим. Вольнонаемные мужики нахлестывают своих горбатеньких мохнатых лошаденок и мчатся к нам во весь дух, поднимая тучи грязной пыли. Впереди всех скачет на каком-то странном экипаже, вроде старинной гитары, медно-красный высокий старик в разлетающемся синем зипуне, подпоясанный линялым кушаком. «Извощика та что-ли требуется та тебе», — орет он еще издали, наровя подхлестнуть лошаденку под самый хвост, хотя она и так галопирует высунув язык и отчаянно мотая головой. Остановившись около нас «табека», так зовут заволжан из-за их страннаго выговора, мигом подхватывает наши чемоданы. Кидает их на свой дребезжащий экипаж, поворачивает лошадь носом к виднеющимся невдалеке домам Бора и … начинает работать кнутом. Тряска отчаянная на этой тарбатайке. «Держи ты лошадь, эй, дед, держи!», — кричим мы, смеясь и сердясь в то же время…
Старик спросил, куда нас доставить на Бору. Мы сказали. «Эта в Семеновское та подворье, к Мараехе та…». «Думаю вольного найти», — сказала я, — «Наверное здесь есть». — «Верный есть мужик, Григорием зовут та, а прозывают Тихомировым. Да вон он сам та никак едет».
Немилосердно трясясь по ужасному подобию мостовой, мы в несколько минут доехали до большой серой избы, с криво повешанной над воротами вывеской «Семеновское подворье Мараевой»…
Мы сели к маленькому отдельному столу у окна… Хозяйка предупредила нас, что сейчас придут возчики — человек 18, и будут здесь ужинать, но мы поспешили ее уверить, что нам все равно и попросили ее поставить для нас самовар и послать купить лимон. Печенье у нас было с собой.
К окну подошел дядя Григорий. Переговоры окончились скоро,
— Поднеси-ка, Маревна, чего там, — сказал хмурый, высокий худой мужик. Хозяйка покосилась недоверчиво на нас, но вернулась скоро, покрасневшая, с высоким зеленым штофом и синей чашкой, протянула мальчишке. — «Пей». Тот, покраснев до ушей, затряс кудлатой головой. — «Не потребляем. Не…», — отмахнулся он робко. Мужики смеялись: «Ишь ты, казенку возишь та, а не пьешь», и ласково поругиваясь, жадно глядели на водку. Штоф вскоре опустел, и все весело принялись за еду. Разговор вертелся вокруг той же казенки.
— Мое разумение такое — говорил, встряхивая волосами, высокий благообразный возчик, в синей домотканой рубахе, не принимавший участия в выпивке. — Коли эту самую винополь та порешили, послали бы какой след приказ и уничтожили бы, а то это зря та путается, никакой толка от этих та самых приговоров нету.
— Ни-ни, Митрий Тимофеев, лучше та не говори зря эта — сам востоскуешься по ней матушке, — живо возражал ему другой возчик, маленький и хлопотливый. «Как же та не выпить при случае та», — «Ну, ее, — искренно отмахнулся первый, — сроду во вкусе та не выпивал ее, а теперя и вовсе та не пью, и печали никакой та от того нету. — «А мы вот без нея ета никак не могим, — весело хихикнул маленький и неожиданно вытащив из-за пазухи полбутылки, любовно поскреб белый сургуч, залеплявший горлышко, — «вот она, голубушка, та, а я было за угощением та и забыл». — «Матренушка, — крикнул он, — подай шкалик, матушка, уважь, сударушка».
Из-за занавески выглянула работница: «Какой тебе еще шкалик — лопай из чашки, — недовольно отозвалась она, крепко ставя на стол прежнюю синюю чашку и ворча что-то, опять ушла к себе. «Нам все единственно, — благодушно согласился обладатель полбутылки. — Хошь из плошки, хошь из ложки, хошь из чайника». И ловко выбив пробку, стал наливать, облизываясь. «Ладно, ладно, — заговорил Митрий Тимофеев — «вот опосле Петрова дня будет та приговор на Бору, проводят та твой куму». Но маленький беспечно хлопнул бутылкой по столу и прищурясь, поглядел на недовольного: «Ничаво, нешта в другом та месте не найдешь, колько лет та я ее сердешну крестьянам та доставлял, ужли мне без нея та оставаться, никогда такому не поверю расприказу». — «Опостылила она нам, — заявил твердо Митрий Тимофеев. — От этой винищи вся дрянь та и завелась»…
«Припевай, припевай», — бормотал захмелевший маленький, весело подмигивая. В спор вступили остальные возчики. Галдеж поднялся, лица раскраснелись и кулаки стали высовываться над столом. На наше счастье, как раз вовремя в окошко заглянуло благообразное лицо моего ямщика: «Едем, что ли» — деловито спросил он, засовывая за кушак новенький кнут.
Сердце невольно сжалось — сейчас из под родной верной охраны, от любимаго с детства знакомаго уюта я уйду в чужую сторону одна к совершенно неизвестному будущему. Что-то знакомое вспомнилось. Чувства были те же, когда два года тому назад мы прощались с дядей на шумном Базельском вокзале: он ехал в Женеву, я на маленькую станцию Альбрук, а оттуда в санаторий в Шварцвальд; только настроение тогда было совсем другое: было немножко страшно, но больше всего забавно. Теперь же я была почему то совсем растрогана, и в душе жило какое то торжественное ожидание, как бывает в Пасхальную ночь. Глядя в сторону, дядя сказал, вздохнув: «Ну, пойдем, я уж тебя усажу». Мы вышли…