Возлюбленные великих художников
Шрифт:
Разумеется, мадам Дюршу не помнила ни этих «ню», ни самой натурщицы. Здесь столько шлялось всяких девок! Нравы были самые вольные.
Честно говоря, эти нравы и обычаи, как, вероятно, и сами «апартаменты», немало должны были смутить, а то и напугать изысканную царскосельскую русалку. Даже в «приличных» домах, построенных на Монпарнасе уже после 1905 года, такая мелочь, как ванные, даже не предусматривалась, были только туалеты. Если имелась холодная вода и газ, это казалось верхом роскоши. Ну а те, кто жил в студиях, вообще не ведали такого слова — комфорт.
Креспель, например, с упоением живописал: «Очень часто обиталища художников в лучшем случае могли порадовать своих непривередливых жильцов фонтанчиком
Впрочем, Анна смотрела на неустроенность Фальгьера сквозь сиреневую дымку, — ту самую очаровательную и очаровывающую парижскую дымку, — сквозь завесу своей невероятной любви и видела лишь изысканное, талантливое, элегантное, невероятное существо мужского рода, которое одарило ее своим страстным вниманием и разбудило ее дремлющее сердце. Новобрачная мигом забыла, что была когда-то «отравлена на всю жизнь горьким ядом неразделенной любви», забыла о постылом муже — и насторожилась, чувствуя, как заиграло ее сердце вновь при новой любви, которая:
То змейкой, свернувшись клубком, У самого сердца колдует, То целые дни голубком На белом окошке воркует, То в инее ярком блеснет, Почудится в дреме левкоя… Но верно и тайно ведет От радости и от покоя. Умеет так сладко рыдать В молитве тоскующей скрипки, Но страшно ее угадать В еще незнакомой улыбке.Пусть улыбка Амедео еще оставалась для Анны незнакомой, но он уже узнал ее тело. Те две или три встречи в 1910 году дали ему новые изысканные линии в рисунке — линии почти классической четкости! А ей — новые стихи.
Высоко в небе облачко серело, Как беличья расстеленная шкурка. Он мне сказал: «Не жаль, что ваше тело Растает в марте, хрупкая Снегурка!» В пушистой муфте руки холодели. Мне стало страшно, стало как-то смутно. О, как вернуть вас, быстрые недели Его любви, воздушной и минутной! Я не хочу ни горечи, ни мщенья, Пускай умру с последней белой вьюгой. О нем гадала я в канун Крещенья. Я в январе была его подругой.«В январе» лучше подходило в строку, чем «в апреле» или «в мае»… И вообще, она всегда маскировала истинные даты их встреч. Кого путала? Просто интересничала? Впрочем, неважно — когда, важно, что она все-таки была его подругой!
Но вот свадебное путешествие, обернувшееся внезапным адюльтером, подошло к концу. Все кончилось!
Гумилев увез Анну из Парижа, и всю дорогу домой у нее было это выражение растерянности, нет, потерянности, как будто она на правую руку надела перчатку с левой руки…
Их случайным попутчиком оказался редактор модного литературного журнала С. Маковский, давно знакомый Гумилеву, и позднее он будет вспоминать: «Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только в качестве законной жены Гумилева, повесы из повес, у которого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов „без последствий“, — но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта, вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость».
А между тем Анна думала вот о чем:
Я живу, как кукушка в часах, Не завидую птицам в лесах. Заведут — и кукую. Знаешь, долю такую Лишь врагу Пожелать я могу.И еще она чувствовала, что жизнь ее, конечно, кончена.
Примерно то же чувство печального любопытства и сочувствия вызывала она у бедняги Гумилева, который жаловался друзьям (и подругам тоже — понятие вечной верности у этих молодых супругов было весьма условным!), что Анна всегда была грустна, всегда имела страдальческий вид. Он уже понимал, что совершил самую, быть может, трагическую ошибку в своей жизни:
Из логова змиева, Из города Киева, Я взял не жену, а колдунью. А думал — забавницу, Гадал — своенравницу, Веселую птицу-певунью… Молчит — только ежится, И все ей неможется. Мне жалко ее, виноватую, Как птицу подбитую, Березу подрытую…Они все больше отдалялись друг от друга, да и жили практически врозь. Гумилев доказывал, что он по-прежнему конкистадор в панцире железном, заводил новые романы, которых не скрывал ни от кого, в том числе (или прежде всего?) от жены. Анна уезжала из Слепнева под Бежецком (там у матери Гумилева было имение) в Киев к родственникам, писала стихи, а потом, когда Николай отправился наконец в экспедицию в свой давно чаемый «Левант», в Африку, она вернулась в Царское Село и неспешно вошла в петербургский поэтический круг, которому уже давно была интересна своими стихами, исполненными настоящего, отнюдь не придуманного страдания.
Муза! ты видишь, как счастливы все — Девушки, женщины, вдовы… Лучше погибну на колесе, Только не эти оковы. Знаю: гадая, и мне обрывать Нежный цветок маргаритку. Должен на этой земле испытать Каждый любовную пытку. Жгу до зари на окошке свечу И ни о ком не тоскую, Но не хочу, не хочу, не хочу Знать, как целуют другую.Как беззащитно иногда проговариваются женщины, как точно указывают адрес того, о ком не хотят, не хотят, не хотят ничего знать! Эта маргаритка, лепестки которой Анне теперь суждено обрывать… Почему маргаритка, а не ромашка, которую издревле обрывали все влюбленные русские барышни-крестьянки? Да потому, что именно на маргаритке гадают во Франции! Обрывают ее лепестки и шепчут: