Возлюбленные великих художников
Шрифт:
Ну да, конечно, не все вечера Модильяни проводил со своей залетной подругой. Но ведь и у нее были в Париже какие-то друзья, с которыми она встречалась одна, без возлюбленного. Однако каждый миг егоотсутствия Анна воспринимала как предательство. Вернее сказать, понимание неотвратимости разлуки делало ее болезненно-нервной, порою назойливой, наверное, докучной… Вот уж чего он терпеть не мог!
Ей было мало… она не хотела ни с кем его делить.
Забавно — вот таким же обделенным чувствовал себя, конечно, Гумилев, когда Анна «все ежилась», не желая отдавать себя всю. Какою мерою мерите…
Она уверяла в своих позднейших записках, что «очевидной подруги жизни у Модильяни не было», однако ей так и виделась эта воображаемая, несуществующая подруга, наделенная совершенно пошлым нравом. Тогда стихи с упреками в измене получались такими:
ЯИногда Модильяни от нее просто-таки скрывался. И Анна, забыв гордость (а вообще-то прав тот, кто утверждает, что никакой гордости в любви быть не может!), бежала к нему в мастерскую, стерегла под окнами, мучилась, ревновала, приносила ему цветы, как влюбленная девочка, и эти трогательные движения ее души на краткий миг возвращали ей его уже отравленную угаром жизни любовь.
«Как-то раз мы, вероятно, плохо сговорились, и я, зайдя за Модильяни, не застала его и решила подождать его несколько минут. У меня в руках была охапка красных роз. Окно над запертыми воротами мастерской было открыто. Я, от нечего делать, стала бросать в мастерскую цветы. Не дождавшись Модильяни, я ушла. Когда мы встретились, он выразил недоумение, как я могла попасть в запертую комнату, когда ключ был у него. Я объяснила, как было дело. „Не может быть — они так красиво лежали…“ Модильяни любил ночами бродить по Парижу, и часто, заслышав его шаги в сонной тишине улицы, я подходила к окну и сквозь жалюзи следила за его тенью, медлившей под моими окнами…»
Все на свете имеет конец — пришло время Анне уезжать. О, конечно, они расставались не навсегда — лишь до следующего раза, до следующего года, до когда-нибудь… Но, видимо, пронзило влюбленное сердце вещим предчувствием.
Первая встреча, последняя встреча… Потом — «Песня последней встречи» — и этот постоянный озноб, который всегда охватывал Анну в минуты волнения и недобрых предчувствий:
Так беспомощно грудь холодела, Но шаги мои были легки. Я на правую руку надела Перчатку с левой руки. Показалось, что много ступеней, А я знала — их только три! Между кленов шепот осенний Попросил: «Со мною умри! Я обманут моей унылой, Переменчивой, злой судьбой». Я ответила: «Милый, милый! И я тоже. Умру с тобой…» Это песня последней встречи. Я взглянула на темный дом. Только в спальне горели свечи Равнодушно-желтым огнем.Она уехала. Чтобы встретиться с мужем — и жить надеждами на будущие поездки в волшебный, вожделенный Париж.
Модильяни… Ну, он немедленно вернулся к себе: в смысле, стал самим собой. Вот только один эпизод.
Моисей Кислинг был влюблен в молоденькую художницу Рене-Жан (по отзывам знающих людей, «создание невероятно темпераментное, но некрасивое») и решил жениться на ней. Устроили свадьбу. После трапезы с обильной выпивкой вся компания отправилась в мастерскую жениха — танцевать под патефонную музыку. Макс Жакоб умело подражал кафешантанным звездам. Модильяни раззавидовался и решил тоже поразить гостей. Он задумал изобразить призрак Макбета и для этого завернулся в простыню, сорванную с брачного ложа… Взбешенная Рене-Жан бросилась к нему, чтобы отобрать единственный и главный «элемент приданого». Модильяни выгнали вон со свадьбы!
В это самое время Анна, полумертвая от тоски по Амедео, рассказывала Николаю Гумилеву о своей поездке. Разумеется, без подробностей! Вот про то, что «Марк Шагал уже привез в Париж свой волшебный Витебск, а по парижским бульварам разгуливало в качестве неизвестного молодого человека еще не взошедшее светило — Чарли Чаплин, — „Великий немой“ [14] еще красноречиво безмолвствовал», — она, конечно, рассказала. И весело (!) поведала, что видела в Париже «ранние, легкие и, как всякому известно, похожие на этажерки аэропланы, которые кружились над моей ржавой и кривоватой современницей — Эйфелевой башней [15] . Она казалась мне похожей на гигантский подсвечник, забытый великаном среди столицы карликов».
14
Так тогда называли кино.
15
Она была построена в том же году, когда родилась Анна Ахматова, — в 1889 м
Анна болтала всякую чушь, потому что боялась скандала, ревнивых обличений. Однако обошлось.
Я и плакала, и каялась, Хоть бы с неба грянул гром! Сердце темное измаялось В нежилом дому твоем. Боль я знаю нестерпимую, Стыд обратного пути… Страшно, страшно к нелюбимому, Страшно к тихому войти. А склонюсь к нему нарядная, Ожерельями звеня, — Только спросит: «Ненаглядная! Где молилась за меня?»Итак, она перевела дух после этой смиренной встречи, на минуточку порадовалась — и всецело погрузилась в свою тоску, которая внешне никак не выражалась, кроме как в беспрестанном ожидании почтальона.
Сегодня мне письма не принесли: Забыл он написать или уехал; Весна как трель серебряного смеха, Качаются в заливе корабли. Сегодня мне письма не принесли… Он был со мной еще совсем недавно, Такой влюбленный, ласковый и мой, Но это было белою зимой, Теперь весна, и грусть весны отравна, Он был со мной еще совсем недавно…Конечно, эти новые игры со временами года по-прежнему нужны были для рифмы, ритма и последних попыток хоть как-то сберечь тайны своего сердца… И все же она одновременно выставляла их напоказ, всем и каждому, — в стихах. Шли недели, месяцы, годы.
Писем не было.
Она пыталась хоть что-то узнать о Модильяни у людей, которые вроде бы «по должности» обязаны были знать о нем многое, если не все. Однако это имя продолжало оставаться неведомым «серьезным искусствоведам»: «В следующие годы, когда я, уверенная, что такой человек должен просиять, спрашивала о Модильяни у приезжающих из Парижа, ответ был всегда одним и тем же: не знаем, не слыхали».
Его не знали ни А. Экстер, которая дружила в Париже с итальянским художником Соффичи, ни Б. Анреп, известный автор мозаик, ни Н. Альтман, который в эти годы (1914–1915) писал ее портрет.
А между тем даже среди цветника гениев, которыми в те годы переполнен был Монпарнас, Модильяни начал очень сильно выделяться. Ну, и зарабатывать, конечно.
Вокруг художников Монпарнаса постепенно собирались перекупщики картин, начинавшие понимать, что «эта мазня» когда-нибудь обернется немалыми деньгами. Самые известные из них были Зборовский, Баслер, Шерон. Леопольд Зборовский, польский поэт и лингвист, влез в это дело сначала по необходимости — на что-то надо было жить, а потом увлекся, стал профессионалом. Он заключил с Модильяни договор, по которому художнику полагалось 15 франков в день. Это значило для него немало: ведь он больше не получал денег от семьи, просто-напросто уставшей оплачивать его пьянство. Теперь он обрел возможность серьезно работать и в относительном спокойствии написал за три года двести картин, портретов и «ню». А Зборовский железно исполнял условия договора, хотя порою ему приходилось закладывать в ломбард украшения и шубку жены. И даже, в самом крайнем случае, занимать деньги у консьержки! Кстати, благодаря ему стоимость работ Модильяни росла и увеличилась с 50 до 450 франков за портрет. Именно в те годы о Модильяни заговорили теоретически. То есть не просто как о художнике, но и как о явлении в становлении современного искусства. Он стал зваться одним из основателей «Парижской художественной школы» с ее ощущением беспокойства, подчеркнутым субъективизмом в мировосприятии и мировыражении, экспрессией образов. Выражаясь шершавым языком рецензий, Модильяни создал «элегантное декадентское искусство, вдохновленное сиенскими примитивами».