Возлюбленные великих художников
Шрифт:
Слабея и пьянея от этого голоса уже сейчас, она взглянула на стакан, стоящий перед Модильяни, и художник вызывающе кивнул:
— Алкоголь отгораживает от всего. Уводит внутрь самого себя. Я пью не для веселья. Это тоже для работы…
Конечно, он лукавил. На Монмартре Модильяни предпочитал вдохновенья ради бегать за девочками, а не заглядывать на дно бутылок, ну а на Монпарнасе уже пил по-черному. Но это было полбеды. Еще в Ливорно — портовый город, ну что с него возьмешь! — он начал пробовать наркотики. А на Монмартре свел дружбу с художником-яхтсменом Пижаром, который обожал опиум и держал на дому небольшую курильню (в ту пору это еще не преследовалось законом).
Фернанда Оливье, любовница и натурщица Пикассо, обитательница Монмартра, вспоминала через много лет: «Самые близкие друзья — когда сколько придет, — растянувшись на циновках, с удовольствием проводили здесь время в атмосфере утонченности и интеллектуальности. Гости попивали чай с лимоном, беседовали, колдовали в полутьме над пламенем опиумной лампы, подставляя на длинной игле белые шарики. Незаметно текли часы, создавалось ощущение близости и взаимопонимания…»
Впрочем, Модильяни предпочитал опиуму более мягкий гашиш в сочетании с алкоголем. Возможно, он был под кайфом, когда встретился с Анной. А может быть, в тот раз наркотиком оказалась она сама, не зря же потом он целых два года не мог «избавиться от зависимости» этой любви.
Наверное, вид у него был соответствующий. Да и Анна, конечно, стала сама не своя. Поэтому Гумилев, появившийся в это мгновение в зале, мигом понял, что случилось что-то неладное с его женой, с этой девой с печальным лицом: в тихом голосе слышались звоны струны, в странном взоре сливался с ответом вопрос… Он озлился, потому что чего-то в этом роде он ждал всегда. Ждал и боялся, что его предвидение сбудется! Поживите-ка с любимой, но не любящей женщиной — и тоже станете таким же провидцем.
Гумилев злобно сказал, что пора уходить из этого сарая. Разумеется, сказал по-русски. А Модильяни вдруг заговорил обиженно, сварливо, что просто свинство — говорить при нем на чужом языке. Что это дурной тон, c’est le ton mauvais!
Он не знал, с каким задирой имеет дело! Как ни плохо Гумилев знал французский, последние слова он понял! Гумилев захотел ударить этого омерзительно красивого бродягу в красном шарфе, но поступил иначе — высокомерно сунул руки в карманы и ответил… непереводимой игрой слов, понятной только истинно русскому слуху.
— Нам пора, — заспешила Анна, понимая, что эту натянутую тетиву — ревность мужа — нельзя слишком долго испытывать на прочность.
Модильяни поглядел с отчаянием:
— Где вы живете? Я увижу вас еще?
— Я сама приду сюда когда-нибудь, — сказала она, лживо улыбаясь и бросая быстрый взгляд в сторону Гумилева: мол, не пойми превратно, я говорю так всего лишь из вежливости. Но Модильяни получил другой взгляд, который вселил в него надежду: она придет, не обманет!
Улыбнулся — Гумилев с отвращением посмотрел на его яркие, словно плотоядные губы. Ударить бы… убить! Однако сейчас он чувствовал себя совершеннейшим ягуаром из своего же собственного стихотворения — тем самым, который крался к людскому жилью за добычей, но был очарован прекрасной, нежной девой с поступью лани, со взором королевы, в ярких подвесках, по которым скользил лунный луч, и утратил свою ярость, после чего достался, как шакал, в добычу набежавшим яростным собакам.
А она прошла за перелеском Тихими и легкими шагами, Лунный луч кружился по подвескам, Звезды говорили с жемчугами.Такими же самыми «тихими и легкими шагами» Анна потом тайно убегала от мужа (а он оставался в добычу яростным псам ревности) на свидания с поразившим ее в самое сердце художником. У нее не было подвесок с жемчугами — зато была шляпа с пером, а еще — купленное где-то на развалах блошиного рынка тяжелое ожерелье, по поводу которого Модильяни сказал:
— Les bijoux doivent кtre sauvages [7] , — и захотел нарисовать Анну в них.
Когда это случилось? После той прогулки, о которой она обмолвилась в стихах лишь спустя три года, бесконечно возвращаясь к началу истории, беспрестанно вспоминая самые тонкие, самые острые, самые пряные — и самые мимолетные детали?
7
(… лакуна…)
После одной из таких прогулок, во время которых он, конечно, тоже места себе не находил — зря она так, о недрогнувшей руке, в этой строке звучит обида разлуки, тяжесть лет, прожитых без него, — Анна и попала в мастерскую Модильяни.
Нет, это не был, вопреки легенде, знаменитый «Улей», построенный из остатков выставочных павильонов, которые купил скульптор-академист Альфред Буше, чтобы помочь бездомным художникам решить «квартирный вопрос». В «Улье» Модильяни только навещал приятелей, оставался у них, когда не имел собственной мастерской, а вообще-то он, Фудзита, Сутин и Липшиц жили в Фальгьер, называвшемся также красиво — «Вилла роз». «Пока стены его не покрылись грязью», — уточняет Жан-Поль Креспель. Это сооружение, вовсе не предназначенное для филантропических целей, принадлежало некой мадам Дюршу, владевшей также кафе на углу дома и улицы Фальгьер. Случалось, конечно, что славная хозяйка закрывала глаза на задержку с оплатой, но… В конце концов ее терпение лопнуло, и она выставила Модильяни за дверь. Легенда гласит, как судьба наказала ее: для починки матрасов она отдала сыну полотна Модильяни, оставленные ей в залог, а через несколько лет узнала, что погубила целое состояние.
Кто знает, не было ли среди этих полотен нескольких прелестных «ню» стройной и невероятно гибкой темноволосой красавицы с царственным профилем, с длинной шеей, обрамленной «les bijoux sauvages»? Некоторые исследователи творчества Модильяни полагают, что первые «ню» русской поэтессы можно датировать именно 1910 годом.
Именно тогда Модильяни сказал своей мимолетной подруге, что прекрасно сложенные женщины, которых стоит лепить и писать, всегда кажутся неуклюжими в платьях. Ох, не Венеру Милосскую он подразумевал, тут Анна Андреевна лукавила с воспоминаниями! Ведь Модильяни писал и рисовал Анну только в варварском ожерелье. Больше на ней и нитки не было.