Возлюбленные великих художников
Шрифт:
Так дальняя дорога заведет его, сумевшего выбраться «с того света» и подняться для новых дел, на Кавказ, к оживляющим источникам, и к Тмутараканскому камню. Об этом невероятном событии стоит рассказать чуть подробнее.
Еще в 1792 году на полуострове Таманском, на землях древней Фанагории, колонии греческих купцов, торговавших здесь в V веке до н. э., был случайно и странно найден Тмутараканский камень, лежавший… у солдатской казармы. Расшифрованная надпись указывала местоположение Тмутараканского княжества, о котором упоминается и в летописях, и в «Слове о полку Игореве». И вдруг камень бесследно пропал — так же внезапно и странно, как был найден. Минуло одиннадцать лет, и вот, оказавшись в Тамани по пути в Крым с целью «устроения и описания разных необходимостей при тамошних теплых водах»,
Нет, это же надо: камень лежал в траве там, где его мог видеть каждый, но не увидел никто, кроме него! Над водруженным в храме камнем повешена была такая табличка: «Из былия извел Львов».
Такое ощущение, что он сам себе «из былия возвел» прижизненный памятник, явившийся именно ради него из тьмы времен, которой мы все принадлежим и в которую все мы непременно канем.
В Феодосии Николай Александрович снова заболел. Однако успел доехать до Москвы — здесь и умер в ночь с 21 на 22 декабря 1803 года в возрасте 52 лет. Маша, которой помогала верная Лизанька, была при нем.
Мария Алексеевна умерла в 1807 году, словно дожидалась, пока ей тоже сравняется 52 года. Ее похоронили рядом с тем, кто был смыслом ее жизни.
Опекунами детей Львовых стали Державины: Гаврила Романович и его жена Дарья Алексеевна, урожденная Дьякова.
В 1810 году Державин приехал в Черенчицы-Никольское — поклониться праху друзей. Престарелый Гаврила Романович был необычайно грустен, ибо в определенном возрасте мысли о смерти, и всегда-то невеселые, не могут не навевать глухой, непроглядной тоски.
Он ехал на могилу людей, которые клялись любить друг друга вечно, а где они теперь? И где их любовь? Об утес времени разбивается даже самая пылкая страсть, и самые благие намерения, самые смелые мечты всегда заканчиваются только эпитафией… Так подумал поэт — и решил сложить подобающую надгробную надпись своим друзьям, истории их любви, их счастья и страданий.
Стояла зима. Державин задержался у холма, на котором возвышался храм Воскресения, выстроенный в прекрасном стиле тех же ротонд, которые так любил Николай Львов. В подземной части храма находилась родовая усыпальница Львовых, в мощном цокольном этаже из темных блоков колотого валуна помещалась Никольская церковь, над ней вздымался храм Воскресения.
Вечернее бледное солнце золотило купол и заходило как бы в храме. Державин вспомнил мечты своего друга: «Я всегда думал выстроить храм солнцу, чтобы солнце в лучшую часть лета сходило в дом свой покоиться». И еще вспомнил стихи его:
Родился, Влюбился, Женился И жил, пока любил.Державин вздохнул, перекрестился… и пошел прочь, слагая в уме такие строки:
Да вьется плющ, И мир здесь высится зеленый, Хор свищет соловьев, Смеется пестрый луг.Не может быть эпитафии у вечнойлюбви!
Тосканский принц и канатная плясунья
(Амедео Модильяни — Анна Ахматова)
Одним из нежных майских дней 1910 года в знаменитом кафе «Ротонда», что расположено на знаменитом бульваре Монпарнас в знаменитом городе Париже, скандалили двое знаменитых мужчин — один художник, а другой поэт. А за ними наблюдала некая знаменитая женщина, поэтесса…
Сразу следует оговориться, что среди всего этого нагромождения знаменитостей в этот момент право считаться безоговорочно знаменитым имел пока только Париж, а вот истинная популярность всего прочего и всех прочих еще только брезжила в туманных далях грядущего. Но она, настоящая популярность, настанет, придет, и она сделает Монпарнас и «Ротонду» местом паломничества туристов, повздоривших мужчин возведет в ранг небожителей, а женщину увенчает терниями и лаврами одновременно. Однако в тот весенний день все это еще бледно сквозило в совершенно парижской дымке, смешанной из уличной пыли (в те времена еще не весь Париж был глухо заасфальтирован, зацементирован, замощен; к тому же только что закончилась перестройка бульвара Распай, и следы этой перестройки пока не были заметены); из сизого тумана автомобильных выхлопов и реющей в воздухе пыльцы с буйно зацветающих деревьев и цветов; из коричневого кофейного праха, высыпавшегося из ручной мельнички, и раскрошившегося красного сургуча винной пробки; чуточку — из муки, оставшейся на боку свежеиспеченных, еще горячих, ароматных багетов и круассанов, горкой наваленных на прилавке; и самую малость — из тончайшего порошка, рассеявшегося из бумажного фунтика, который выпал из кармана художника, потому что он был очень сильно пристрастен к порошку, составлявшему немалую часть его отчаянного вдохновения и утонченно-безумного таланта…
Впрочем, конкретнее о вышесказанном.
Итак, скандал вышел из-за дамы — cherchez la femme!
La femme сия была весьма хороша собой. Ее высокую фигуру, ее царственную походку и неповторимый, вошедший в историю мировой литературы и живописи профиль в разное время и по-своему описывали современники и современницы:
«Она была очень красива, все на улице заглядывались на нее. Мужчины, как это и принято в Париже, вслух выражали свое восхищение, женщины с завистью обмеривали ее глазами. Она была высокая, стройная и гибкая… На ней было белое платье и белая широкополая соломенная шляпа с большим белым страусовым пером — это перо ей привез только что вернувшийся тогда из Абиссинии ее муж».
Впрочем, некоторые не соглашались со столь банальным утверждением «очень красива», а уверяли, что в ней было нечто большее, чем красота: «Попросту красивой назвать ее нельзя, но внешность ее настолько интересна, что с нее стоит сделать и леонардовский рисунок, и гейнсборовский портрет маслом, и икону темперой, а пуще всего поместить в самом значащем месте мозаики, изображающей мир поэзии…»
«Нет, красавицей она не была. Но она была больше, чем красавица, лучше, чем красавица. Никогда не приходилось мне видеть женщину, лицо и весь облик которой повсюду, среди любых красавиц, выделялся бы своею выразительностью, неподдельной одухотворенностью, чем-то сразу приковывавшим внимание…»
Пожалуй, довольно о внешности дамы в шляпе с пышным белым страусовым пером, которое однажды заденет о верх экипажа… Добавим только, что по-французски имя ее звучало как «Анн» и необыкновенно ей шло. Впрочем, русский вариант имени — Анна — тоже считался красивым, но, пожалуй, тяжеловатым, помпезным, даже немножко слишком бархатным. А вот французский молодой и нервный слог «Анн» куда больше был ей к лицу — к этому юному, худому, горбоносому лицу с тревожными темными глазами и тонкими губами. Обычно молодая женщина высокомерно поджимала их, но тут забыла это сделать: так взволновалась, наблюдая за раздором мужчин, один из которых был ее новобрачным супругом, поэтом и звался Николай Гумилев. О другом она почти ничего не знала, кроме имени (Амедео, что означает любимец бога), рода занятий (художник-портретист) и… и еще Анна знала, что влюбилась в него с первого взгляда, а он влюбился в нее.
А между тем влюбляться в кого бы то ни было Анне было неразумно и ни к чему, потому что она приехала в Париж не просто так, а в свадебное путешествие. Целых семь лет осаждал ее сначала своими признаниями, а потом и предложениями руки и сердца соученик по царскосельской гимназии, сосед и приятель юности Николай Гумилев. Он происходил из обедневшей дворянской семьи, отец его был отставной корабельный врач. После нескольких лет, проведенных в Тифлисе, семья вернулась в Царское Село, и семнадцатилетний Гумилев снова поступил в Николаевскую царскосельскую гимназию, директором которой был не кто-нибудь, а знаменитый поэт Иннокентий Анненский — один «из последних царскосельских лебедей», как назвал его Николай. Только что вышел сборник стихов Анненского «Кипарисовый ларец», и книга эта произвела просто-таки разрушительное впечатление на Аню, которая была тогда просто девочкой, но уже, наверное, предчувствовала, что когда-нибудь нацепит шляпу с пером и будет останавливать на себе взоры всех встречных мужчин.