Возмездие Эдварда Финнигана
Шрифт:
Каждое из лекарств показало себя превосходно.
Биргит Биркоф первой пришла в камеру, она опустилась на колени перед Джоном, тот покрылся испариной и обеими руками держался за живот. Она громко, во весь голос, объявила, что это сердце, кардиомиопатия, и что заключенного следует перевести в лазарет.
Она дала ему первые лекарства. Бензодиазипам. Джон не должен был ничего помнить. Биркоф стянула с него оранжевые штаны, ввела клизму стесолида в задний проход, седатив, она заранее объяснила, что для успеха операции он должен быть под седацией.
Лотар Гринвуд примчался бегом из
Джон теперь угодил в ад.
Он ничего не знал, у него началась агония, он стал живым мертвецом.
Он находился в сознании, но был парализован.
Полная атрофия мышц, он не мог пошевелиться, даже дышать не мог.
Те несколько минут, которые заняла эта процедура, Вернон стоял у двери и следил за происходившим, это было тяжелое зрелище.
Парень, лежавший на полу, был на волосок от смерти, а он стоял в стороне и только наблюдал.
Они знали, что возможен и худший исход, и много говорили об этом: в их распоряжении всего несколько минут, не больше.
Биркоф тем временем достала маленький флакончик с глазными каплями.
Атропин, от него зрачки должны были расшириться и не реагировать на свет.
Зрачки мертвого человека.
Вернон вспомнил, каково ему было стоять там за дверью, пока человек, к которому он успел так привязаться и который, как он знал, был несправедливо осужден, лежал там внутри и умирал. Все выглядело именно так. Вернон застыл на месте, но он все видел, и ему было трудно удержаться и не ворваться в камеру.
Пульс сделался почти неразличимым.
Полностью удалить его было невозможно. Гринвуд использовал кодеин, он значительно ослаблял пульс, и тот становился таким слабым, что врачи с трудом могли его обнаружить, со стороны все выглядело вполне достоверно, можно продолжать дальше.
В их распоряжении не больше восьми минут.
Им приходилось делать ему искусственную вентилияцию легких, раз в две минуты выдыхая воздух ему в рот.
Должно сработать. В случае, если дыхание возобновится в течение этих восьми минут. Малейшее промедление — и… неизбежно повреждение мозга, серьезное и необратимое.
Гринвуд поднялся, повернулся к Вернону и трем его подчиненным и громко обратился к ним и заключенным, следившим за происходившей драмой из своих камер. Голос Гринвуда все еще звучал в ушах Вернона, как
Четверть второго, за окном уже ночь, ветер выл, как обычно. Вернон посмотрел на оконце под потолком, следовало бы его закрыть, этот звук раздражал.
Он вышел из восьмой камеры, прошел вдоль ряда запертых дверей к выходу, который вел к служебным помещениям.
Нельзя рисковать. Вернон вдруг понял, что надо спешить: ему следовало бы уже предупредить их, это его долг. Он вошел в один из кабинетов в служебной части, в комнату секретарей, маловероятно, что кто-то станет прослушивать стоящий здесь телефон.
Он выучил их номера наизусть.
Сначал он позвонил в Австрию. Он понятия не имел, который там сейчас час. Но это не играло никакой роли: она должна ответить, если телефон зазвонит, она ответит.
Разговор с Биргит Биркоф занял не больше минуты.
Вернон повесил трубку, затем позвонил в Денвер в Колорадо. Лотар Гринвуд почти ничего не сказал, выслушал и поблагодарил.
Уже шесть лет, как у них новые имена, новые биографии, новые медицинские лицензии, новая жизнь.
Они живы — но их как бы и нет.
Мариана Хермансон так и не решила, как ей отнестись к недавней гневной вспышке шефа, Эверта Гренса. Она казалась такой… напрасной. Конечно, Мариана признавала, что это глупость — ради политики замалчивать дело, даже безотносительно этических соображений, как в случае с Джоном Шварцем. Но злоба, которая вырвалась из Эверта, та агрессия, которую он носит в себе и чуть что выплескивает ее на первого встречного, пугая окружающих, — и не первый год, судя по всему, — это вызывало у Марианы недоумение и огорчало.
Она знала, что такое агрессивность. Она выросла в ее атмосфере.
Но вот такого она не понимала.
Ее мать была шведкой, а отец цветным, первые годы жизни она провела среди людей сотни разных национальностей в той части Сконе, которая называется Русенгорд — особый район города Мальме. Там политики словно бы и не властны, там живут сплошь иммигранты, многие их недолюбливают, а некоторые сторонятся, но у них есть своя собственная сила, своя собственная жизнь и чертовски много агрессии, которая то и дело вырывается наружу, вспыхивая, как огонь.
Но не более того. Агрессия. Вспыхнет и так же быстро погаснет.
А вот эта тяжелая злоба Эверта, она словно навалилась на него, облепила и причиняла боль, с ней-то и не знаешь, как что делать, она безобразна и только делу помеха. Надо с ним поговорить — потом, когда будет время, разузнать, откуда она взялась, замечает ли он сам, что с ним происходит, может ли он сдержаться.
Прежде чем получить постоянное место, Хермансон проработала в Стокгольме шесть месяцев. Не так уж и долго, но здесь, в коридоре Крунубергской тюрьмы, она бывала уже не раз. Рядом с ней шел Свен Сундквист, он молчал с тех пор, как они вышли из кабинета Эверта. Она понимала, что он привык к таким вспышкам, и, возможно, махнул на них рукой. Хотя и его, несмотря на десять лет работы бок о бок, это все-таки смущало, и он шел и думал об этом, но не хотел разговаривать, словно его здесь и не было.