Возмездие
Шрифт:
В Шетландии мы провели месяц. Помню, что однажды свалился в море, после чего до вечера бегал полуголым, пока на солнышке сохли разостланные по валуну штаны. Помню, как играл на пляже в Леруике и как делал «блинчики» на воде плоской галькой. Один из камешков на поверку оказался осколком бутылочного стекла, и я сильно поранил палец. Тем не менее все было просто здорово: и жестковатый полупрозрачный налет соли на моей разгоряченной коже, и запах водорослей, исходивший от моря. Торжественной кульминацией отпуска стала поездка к прадядюшке Арчибальду, секретарю совета всего Шетландского графства. Он жил в доме, который назывался Листина-хаус и располагался, как меня уверяли, на самой престижной улице во всем архипелаге. Мать страшно гордилась своей ролью племянницы столь важного чиновника, в то время как нас с отцом больше впечатлили его почтовые марки. Поразительная была коллекция.
Уже тогда моя любознательность
Вскоре после той первой поездки в Шетландию (в 1924 году) меня заставили ходить в школу — Королевскую общеобразовательную школу Эдинбурга. Насколько я понимал, для меня ее выбрали не за 800-летнюю историю, а исключительно из соображений удобства: от двери до двери наш дом и школу соединяла новая, электрическая трамвайная линия.
Школа ничем не способствовала моему позднейшему увлечению техникой: даже физику преподавали не так, как следовало бы. В расписании стояли математика, английский, латынь, греческий и французский. Это было крайне консервативное образовательное учреждение, одержимое классическим подходом.
Не могу сказать, что я чувствовал себя очень уж одиноким в классе, однако привычки единственного ребенка в семье наверняка придавали мне некоторую отстраненность, наделив самостоятельностью, в которой не нуждались — или которой попросту не обладали — мои одноклассники. К примеру, я упорно избегал физкультурных праздников и подвижных игр, хотя такая непохожесть на других выглядела чудачеством в эпоху, когда командный дух считался ключом к воспитанию мужского характера. Один-единственный раз я принял участие в футбольном матче, регби занимался едва ли чаще и время от времени играл в крикет. С другой стороны, я обнаружил, что исключительно хорошо умею плавать, особенно в ходе страшно изматывающих заплывов на длинные дистанции. Хотя тогда выяснить пределы личных сил не удалось, я тем не менее был способен без отдыха преодолеть несколько миль. Это был труд упрямца-одиночки; мне нравилась непреклонность ритма, с которым приходилось проталкивать самого себя сквозь воду, и то, как действует это странное обезболивающее, именуемое «вторым дыханием», дававшее поддержку измученным, ноющим мышцам. Несмотря на тягу к одиночеству, я был безмерно рад получить нашивку местного Клуба пловцов-любителей, хотя ее перемежающиеся темно-коричневые и желтые полоски наводили на мысль об осах. Это, впрочем, не спасало меня от постоянного давления со стороны учителей и даже сверстников, требовавших, чтобы свои вполне очевидные атлетические способности я использовал и на регбийном поле. Я же предлагал обсудить вопрос непосредственно в воде, в ходе заплыва на парочку миль, после чего критики обычно умолкали.
Помню, чем закончилась одна моя уступка поучаствовать в командных мероприятиях, поскольку, если рассуждать задним числом, это можно считать предвестником грядущих событий. Я вступил в ряды Совиного патруля при 12-м бойскаутском отряде нашей школы и, подобно всем прочим мальчишкам, ходил в зеленовато-буром форменном костюмчике. Еженедельно в спортзале устраивали «слеты», и однажды вечером, в начале 1930-х годов, на одном из таких собраний вожатый принялся учить нас, как походными шестами сдерживать толпу. Совсем нескаутское занятие, нечто вроде отголоска Великой стачки 1926 года, а может, просто очередной намек, что широкий мир, в который мы вот-вот выйдем, на самом деле является местом до того конфликтным, что к этому надо готовиться даже через детские игры.
Так вот, ближе к концу собрания вожатый решил преподать наглядный урок. Часть из нас выстроили в некое подобие барьера, или человеческого щита, с шестами на изготовку, в то время как остальные скауты должны были изображать из себя буйную толпу. Эту банду выпустили на нас сквозь внезапно распахнувшуюся дверь. Всеобщая свалка и побоище, что называется, «раззудись плечо». Крепкие и резвые парни с добродушной беспощадностью сбивали друг друга с ног как кегли, попробуй-ка сдержи таких… А потом и вожатый утратил над нами всяческий контроль.
Атакующая волна застала меня с не прижатым к туловищу локтем. До сих пор, можно сказать, чувствую, как мою правую руку все дальше и дальше заворачивает назад, пока, наконец, в ней что-то не лопнуло. На секунду захлестнула отчаянная паника и неверие, затем иглой боли пронзило: перелом.
Неутомимо находчивый вожатый обернул фиаско своей задумки по усмирению толпы в практикум по оказанию первой медпомощи. Не каждый же день выпадает счастье показать своим подопечным всамделишный перелом. Из половинок деревянной линейки он сделал парочку импровизированных шин, разыскал немного бинтов и вызвал такси. Попав в травмпункт при центральной горбольнице Эдинбурга, я ждал совсем недолго, после чего меня вкатили в процедурную, где дали ничтожную дозу обезболивающего: хлороформа хватило лишь на то, чтобы приглушить нервный озноб. Ничто не мешало чувствовать, как тянут и туда-сюда крутят руку, пока разломанные кости не встали обратно на место. Странно, до чего легко вспоминается боль.
Школьные занятия мне не нравились, и пусть по некоторым предметам я в отрочестве занимал первые места — как-то раз набрал все 100 очков за контрольную по латыни, — учебная программа казалась невыносимо скучной. Понемногу перестала заботить и академическая успеваемость. Меня увлекали темы, которые наша Королевская школа не считала возможным одобрить.
Как широко принято у школьников, я тоже занимался коллекционированием — как бы способ отыскать смысл во всемирной неразберихе. В августе 1926 года отца на несколько дней откомандировали по почтовым дела в Инвернесс, и он захватил с собой нас с матерью. Своего рода коротенький отпуск. Мы поселились в гостинице «Гленмор» на южном берегу Несса. Чтобы мне было чем заняться, отец на городской толкучке приобрел большой конверт с ворохом разномастных иностранных марок. И так-то неплохая успокоительная «соска» для любопытного и непоседливого ребенка, но эти марки к тому же стали точкой отсчета мой любви к собирательству, в данном случае филателии, которая живет во мне до сих пор. Потом эта страсть распространилась на монеты, сигаретные вкладыши, а впоследствии и на видовые открытки. К счастью, сверстники отличались той же склонностью, а еще нам повезло с дешевым «сырьем», так что собирать коллекции было несложно. Наш голод по всевозможным символическим знакам, имеющим хождение в промышленно-развитом обществе, был неутолим, и мы, всеядные, набросились потом на железнодорожные билетики, спичечные этикетки, автографы и переливчатые стеклянные шарики. Если сравнивать с искушениями, доступными сегодняшним детям, наши помешательства были куда менее опасны, а родители, пытавшиеся отучить нас от маниакальной страсти, были бы потрясены, узнав, что сейчас за эти школьные коллекции можно выручить небольшое состояние.
Впрочем, это были еще цветочки, эдакий невинный флирт с одержимостью, в сравнении с тем открытием, которое я сделал одним теплым осенним вечером 1932 года, когда гулял с мамой в нашем районе Портобелло. Помню даже точную дату: 12 сентября. Мы пересекали Парк-бридж, длинный пешеходный мост, переброшенный над низиной между площадкой для гольфа и жилыми кварталами. Я остановился на полдороге — сам не знаю почему — и посмотрел вниз. В новый мир. Под ногами раскинулась тяжелая блестящая паутина из стали и дерева; идеально параллельные нити металла могли вдруг изогнуться, слиться вместе, превратиться в другие, бесконечно длинные, уложенные на землю стремянки, возносящиеся куда-то вдаль. Пройдя под мостом, пути расходились веером, а в непосредственной близости я мог видеть потертое серебро рельсовых головок, темную сталь подкладок и дерево шпал. В закатных лучах пути напоминали ртутные ручейки на вымазанной креозотом древесине и гравии.
Подо мной лежала станция Портобелло-товарная, один из крупнейших и наиболее загруженных железнодорожных узлов Шотландии. Даже тихим вечером в пору бабьего лета на ней кипела жизнь. Возле моста пыхтели два локомотива, два маневровых танк-паровоза, заталкивающие составы и разрозненные вагоны куда-то поглубже… Я присмотрелся к номерам на борту: 9387 и 9388. Плотно сбитые, кряжистые машины без претензий на утонченное изящество, с водяными танками по бокам, почти скрывающими обводы котла, — но как же они были великолепны! На каждом по дымовой трубе, смахивающей на цилиндр Изамбарда Брюнеля [1] на том знаменитом снимке, где он стоит возле исполинского гребного колеса лайнера «Грейт Истерн». Ничуть не удивляюсь, отчего Изамбард выглядел так самоуверенно. Еще бы: ведь какие машины умел создавать…
1
Брюнель, Изамбард Кингдом (1806–1859), выдающийся британский инженер, прославившийся постройкой железных дорог, мостов, туннелей и крупнотоннажных судов. Умер от апоплексического удара, случившегося с ним во время подготовки колоссального парохода «Грейт Истерн» (свыше 200 м в длину, 4 тыс. пассажиров) к ходовым испытаниям. — Здесь и далее прим. перев.