Возмездие
Шрифт:
Поначалу меня именовали «тридцатидвухлетней женщиной». Я перестала быть Линдой Андерссон. И не дочь Кэти, и не Солнечная девочка — я была просто «тридцатидвухлетней женщиной». Вся моя жизнь, все мои мысли и чувства, все, о чем я когда-либо мечтала или переживала, все сводилось к моему возрасту. Симон назывался «тридцатичетырехлетний мужчина» или «потерпевший». Мы стали анонимны. Обезличены.
В изоляторе мне присвоили номер «8512». Цифры были крупно написаны на двери, справа вверху и внизу. Номер «8512», с полными ограничениями.
— Но скоро СМИ разнюхают, кто она такая, и тогда нам оборвут
Но в тот момент я не могла осознать размаха происходящего. Из-за ограничений я не имела доступа ни к телевизору, ни к газетам, не могла позвонить Микаэле или Алексу. Мне не разрешалось писать письма и уж тем более принимать посетителей. Я не могла даже находиться в коридоре одновременно с другими арестованными — меня водили в туалет только тогда, когда в коридоре никого не было.
И так продолжалось сто шестьдесят четыре дня. Ровно столько я просидела в изоляторе до начала процесса. Наступила осень, дни становились все короче и темнее, а воздух холоднее. И однажды я увидела в прогулочном дворике, что с неба падает снег. Большую часть зимы он покрывал бетон, но потом растаял, и дни снова стали удлиняться. С середины сентября до конца февраля я следила за сменой времен года из прогулочного дворика на крыше. Двадцать три недели и три дня. Более пяти месяцев я была заперта на семи квадратных метрах, без всякого контакта с другими людьми, помимо охранников и адвоката.
Я ела одна. Засыпала одна. Просыпалась одна. Не менее двадцати трех часов в сутки я проводила взаперти в своей камере. Я — человек, который терпеть не мог одиночества, всегда искавший компанию. Никогда бы добровольно не выбрала одиночество. Я оплакивала Симона, и сожаления по поводу злых слов, сказанных между нами, разрывали мне сердце. Я тосковала по маме, думала о папе и мечтала увидеться с сестрой.
Убивала время, понарошку играя классические произведения на крышке стола, слыша их внутри себя. Но на меня смотрели так, словно я спятила. Вероятно, так оно отчасти и было.
Швеция — единственная страна в мире, где нет ограничений в том, сколько времени ты можешь провести в изоляторе без суда и даже без рассмотрения дела. До того, как меня задержали, я читала о том, как шведские изоляторы критиковала организация «Amnesty International», и что там происходит в среднем одна попытка самоубийства в неделю. Тогда я не понимала, что это означает на практике. Мне казалось невероятным, что такое может происходить в Швеции.
Теперь я знаю, что делает с людьми длительная изоляция. Когда тебя запирают на минимальной площади, намекая, что выпустят только тогда, когда ты расскажешь «правду», это ломает тебя настолько, что ты остаешься сломленным на всю жизнь. Отсутствие человеческого контакта и тепла что-то необратимо меняет в тебе.
Поначалу, когда я слышала, как другие плачут, кричат и колотятся в двери в соседних камерах, мне это казалось неприятным и трагичным. Когда я впервые сама начала так делать и не могла остановиться,
Сотни крошечных звезд зажигались в камере вокруг меня. Они мерцали, сияли, двигались — повсюду, под потолком и у самого пола. Они были так прекрасны, что я начинала плакать, когда они являлись мне. По стенам медленно бродили тени — они растворялись и исчезали, когда я пыталась прикоснуться к ним.
Мой внутренний мир все больше разрушался, мне становилось все труднее отвечать во время допросов о том, что же произошло в ночь на восемнадцатое сентября. Почему я пошла в гостевой домик, и что случилось потом. Как бы старательно я ни излагала последовательность событий, следователи оставались при своем мнении: я выдумываю, лгу или же вообще утратила ориентир.
Тони Будин просил меня повторить то, что я сказала, и дать им более конкретные сведения. Могу ли я рассказать, что видела в комнате. Если там был кто-то другой, я наверняка смогла бы дать им какие-то зацепки — рост, телосложение или возраст. Он спрашивал, помню ли я, сколько было времени.
На все эти вопросы я не могла дать ответов.
Так что мы снова проговаривали все сначала, раз за разом, а потом еще. Он всегда заканчивал тем, что для меня было бы лучше просто сознаться.
Но я отказывалась. Не могла заставить себя сказать это. Я знала, что не убивала Симона. Это сделал кто-то другой.
Синяки и отеки вокруг ран постепенно рассасываются. Я чувствую себя сильнее, пытаюсь повторить пару упражнений, которые Адриана делала на моих глазах каждый день. Когда она этим занималась, можно было подумать, что все очень легко, но на практике оказалось куда труднее, чем я ожидала. Чувствую себя такой неуклюжей. Разочарованная своим несовершенством, я возвращаюсь в постель и лежу там, пока не решаю попробовать еще раз.
Однажды в пятницу, в конце ноября, после месяца отдыха в лазарете, мне пора возвращаться в свою камеру в корпусе «D». Приходит охранник, чтобы сопровождать меня — он не может скрыть отвращения.
— Черт, все еще хуже, чем мне говорили, — бормочет он, увидев меня, корчит гримасу и демонстративно делает шаг назад.
Не говоря ни слова, я выхожу мимо него в коридор. Жужжат замки, двери лазарета распахиваются, мы выходим на газон и идем к воротам в стене. Проходим мимо фабрики, где как раз перерыв. И охранники, и заключенные пялятся на меня из клетки для курения. Ирис кричит мне, что они заждались меня, хотя я выгляжу как жуткий монстр. Другая женщина кричит, что меня никому не жаль, что я это заслужила. Я игнорирую их и продолжаю идти.
Но вместо того, чтобы свернуть в сторону корпуса «D», охранник говорит мне, что мы пойдем в «С». Когда я спрашиваю, почему, он отвечает, что просто выполняет приказ. Мы доходим до места, он отпирает дверь и показывает жестом, чтобы я зашла вперед него. Внутри корпус «С» выглядит в точности как «D», только в зеркальном отражении. Мы проходим мимо будки охранника и комнаты дневного пребывания, заходим в коридор и останавливаемся у одной из камер.
— Ну вот, — говорит он и отпирает дверь. — Мы пришли.