Вознесение : лучшие военные романы
Шрифт:
Он снимал страдания мира без сочувствия, желая, чтобы эти страдания были как можно ярче. Провоцировал их, чтобы образ боли, запечатленный в фильме, вызвал содрогание зрителя. Сам же оставался бесстрастен. Вел окуляр вдоль раны на теле убитого, стараясь снять перламутровую слизь. Брал крупным планом пузырь розового глаза, выдавленного из черепа пулей.
Он не боялся снимать. Не боялся шального выстрела или взрыва мины. Он был заговорен. Бессловесная молитва, которую он повторял каждый раз, выходя на поиск в гибнущий город, была обращена к всесильному Духу Разрушения, который властвовал в городе. Он, Литкин, был жрец этого таинственного божества. Поклонялся его красоте и всесилию. Дух внимал молитве, облетал его стороной. В
Он обогнул высокий кирпичный забор с сине-зелеными воротами и вошел внутрь, где открывалась все та же картина. Взломанный снарядом дом. Разбросанный по двору, припорошенный снегом хлам. Поломанный велосипед. Вывороченная плита. Осколки посуды и мебели. У сарая, на поперечной доске, привязанный к ней, висел человек, запытанный и замученный насмерть. У его ног, аккуратно сложенные, лежали орудия пыток. Паяльная лампа, ножовка, молоток, длинные гвозди, сапожный нож, зубило. Человек был изрезан, испилен, обожжен, пробит во многих местах гвоздями. Под его стоптанными, незашнурованными ботинками заледенела желто-красная лужица мочи и крови. В лоб, под спутанные седые волосы, был вбит большой гвоздь. Глаза, выпученные, с лопнувшими сосудами, были сведены к переносице, словно он наблюдал вхождение гвоздя.
Литкин готовил камеру, как охотник ружье, увидав на ветке пугливую дичь, стараясь не спугнуть ее, будто человек мог сорваться со своей доски и улететь в синеву. Мимолетно гадал, кто и за что мог его мучить. Что выпытывал. Что выплавлял из него огнем. Выдалбливал зубилом. Выпиливал ножовкой.
Быть может, зарытый в подполе клад. Или военные сведения. Или просто мстил за давнишнюю, нанесенную в мирное время обиду.
Он снимал орудия мук. Цветную льдистую лужицу. Свисавшие из ботинок шнурки. Перепиленное до белой кости бедро. Голую грудь с черно-красным волдырем ожога. Срезанный, набитый сукровью нос. И огромный гвоздь, проходящий сквозь лоб, и дальше, сквозь все мироздание. «Сын человеческий» — так назвал эту сцену Литкин.
Когда кончил снимать, увидел на заборе ворону, нахохленную, с испачканным клювом и злыми веселыми глазками. Она терпеливо ждала, когда он завершит работу и уступит ей место. Подобно ему, она была в услужении у Духа, была его жрицей. Литкин едва заметно кивнул. Птица на секунду прикрыла круглые глазки кожаной пленкой.
Он пробирался среди одноэтажных домов, и каждый из них напоминал расколотый орех, который кто-то брал в зубы, дробил скорлупу, выедал сочное живое ядро, бросая ненужные осколки. Все было мертво, недвижно, покрыто серебристым нетоптаным снегом под ослепительной морозной лазурью. Один дом обнаруживал признаки жизни. Над ним слабо струился нагретый воздух. Разбитые окна были занавешены стегаными одеялами. Тропинки следов разбегались от крыльца в нескольких направлениях. На снегу желтели дровяные щепы, остатки ломаной мебели, валялся топор.
Литкин поднялся на крыльцо, осторожно пронес телекамеру под заиндевелый мохнатый полог. Очутился в теплом сумраке, где блуждали тусклые разноцветные пятна на закупоренных одеялами окнах.
— Ты кто? — услышал он женский голос из сумрака, в котором слабо мерцала хромированная большая кровать и слабо белели подушки.
Глаза его привыкли к полутьме, и он увидел сидящую на кровати женщину. Она не двигалась, казалась молодой, свежей. Но эта свежесть походила на сочную красочность муляжа, выставляемого в витринах овощных магазинов. Цвет лица был ненатурален, с обилием белил и румян. В ушах висели большие пластмассовые серьги. Губы были такого цвета, словно она только что ела свеклу. Взбитые волосы напоминали рыжий парик. Махровый халат не прикрывал голых бедер и круглых колен, был распахнут на груди, и под ним не было нательной рубашки.
— Чечен или
— Недорого, — усмехнулся Литкин, оглядывая комнату, напоминавшую самодельную шкатулку, которую продают на южных пляжах, разукрашенную ракушками, зеркальцами, цветными завитками и игривыми надписями. Повсюду висели кружавчики, вырезки из журналов с обнаженными красотками, наклеенными на обгорелые стены и треснувшие двери. Он догадался, что попал к куртизанке, открывшей свое заведение в развалинах погибавшего города. — Клиентов много?
— Сегодня ты первый.
— А вчера?
— Один чеченец, два русских прапорщика.
В кармане его жилета хранилась стопка долларов. Он раздумывал, как распорядиться ему этой встречей. Как рассказать об одинокой проститутке, открывшей публичный дом на нейтральной полосе между двух воюющих армий. Обе армии в часы затиший присылали в эту аляповатую комнатку своих мужиков, тоскующих без жен и невест. Рискуя подорваться на мине или получить пулю снайпера в переполненный похотью пах, они услаждали свои усталые немытые тела на хромированной просторной кровати. Мучили размалеванную, терпеливую женщину. Оставляли ей кто банку тушенки, кто скомканную купюру, а кто, застегнув ремень, молча показывал ей дуло пистолета и уходил не простившись.
Сам Литкин долгие недели войны находился вдалеке от московских подруг, от веселых вечеринок, после которых увлекал в свою мастерскую веселую красивую девушку. Подводил к огромной мраморной ванне, напускал теплую воду, лил розовый душистый шампунь. Вместе с красавицей они погружались в перламутровую благовонную пену, и он чувствовал под водой ее скользкое, как у морского животного, тело. Здесь, под обстрелами, в непрерывном напряжении сил, он не думал о женщинах, не испытывал вожделения. Эстетика, которую он создавал, убиваемый город, который он неутомимо снимал, доставляли ему утонченное, почти эротическое наслаждение. Город был огромной изнасилованной и убиваемой женщиной. Он обладал ею в момент ее мучительной смерти.
— Вот тебе деньги. — Он вынул из кармана и протянул ей пятидолларовую бумажку. Она цепко схватила, сунула деньги под подушки. Стала стягивать с плеч махровый халат, открывая грушевидные груди, пухлый, обведенный тенью живот. — Я не стану с тобой ложиться. За эти деньги выйдешь на улицу и три минуты, голая, потанцуешь на крыльце. А я сниму на память.
Она послушно кивнула. Литкин вышел на ослепительный свет. Навел на крыльцо камеру, так, чтобы были видны соседние развалины, пробитые снарядами крыши, огрызки кирпичных стен. Через минуту показалась она. Возникла из дома, как Афродита из черной раковины, голая, с огненно-рыжими волосами, в белилах, румянах, в красной жирной помаде. Ее бедра, ляжки, тяжелые желтоватые груди были в синяках и укусах. На ногах выступали воспаленные лиловые вены. Стала медленно поворачиваться на крыльце, открывая обвислые ягодицы, сутулую, с желобом спину. Подняла над головой руки, открывая под мышками комки пакли. Стала танцевать тяжелый, медлительный танец, притоптывая, двигая бедрами, крутя тяжелым, в складках животом. «Дева» — так обозначил Литкин сцену фильма.
Снимал, перемежая крупные планы набрякших, похожих на пальцы сосков и скомканного кровельного железа. Белесого, как банная мочалка, лобка и проломов в кирпичной стене. Закончил съемку. Махнул на прощание. Женщина все стояла, голая, размалеванная, на снежном крыльце, смотрела ему вслед.
Его сегодняшний улов был обилен. Литкин удовлетворенно похлопал по оттопыренным карманам жилета, где покоились отснятые кассеты, и это был жест охотника, охлопывающего увесистый ягдташ. Его первый азарт был утолен. Теперь, когда он отснял несколько отличных сюжетов, он позволял себе останавливаться, отдыхать. Присаживался на какую-нибудь сорванную деревянную балку, щурился на яркий снег, впитывал ультрафиолет, как растение, находившееся долгое время в подвале.