Вознесение : лучшие военные романы
Шрифт:
Издалека, сквозь пролом в заборе, привыкая к слепящему ровному свету, увидел молящегося человека. Тот стоял на коленях, прижав лоб к земле, совершая намаз. Замер в молитвенном созерцании, не желая поднимать голову, упав ниц перед Господом, признавая Его абсолютную и безбрежную власть над собой и над миром. В его позе было безграничное смирение. Он не умолял Аллаха о спасении, о даровании ему и его близким жизни и благополучия. Не молил о сбережении города, дома, накопленного за жизнь достатка. Не просил об окончании войны и установлении мира, чтобы озверевшие люди перестали убивать, надругаться над женщинами, ликовать, когда еще один дом отрывается от земли, парит в воздухе среди красного вихря, а потом, теряя форму, осыпается грудой осколков. Ничего этого не было в позе молящегося человека. А только безграничное смирение, преданность воле Всевышнего, упование на Его промысел, недоступный человеческому разумению.
Литкин
Рискуя спугнуть человека, встретить его враждебный взгляд, он решил приблизиться. Проник в прогал на четвереньках, хоронясь за безлистыми виноградными лозами, оказался во дворе. Снимал молящегося, его худую выгнутую спину, пятерни, упиравшиеся в узоры ковра, торчащие из-под шапочки волосы и большие, как у пугливого травоядного животного, уши. В камеру попадали виноградные лозы, взбегавшие вверх по шестам, создававшие резное плетение, сквозь которое синело небо. Под виноградным навесом стоял длинный стол с голубоватым сугробом, из которого виднелось горлышко полузасыпанного сосуда. Деревянные лавки были в снегу, и там, где собиралась на трапезы большая семья, лилось вино, капал с сочных кусков баранины расплавленный сладкий жир, теперь было пусто, лежало сине-желтое холодное солнце и одинокий хозяин, недвижный, как камень, предавался созерцанию вечности. «Намаз» — так называлась сцена.
Литкин приблизился, нарочито громко хрустя снегом, сипло дыша и покашливая. Человек, застывший на коврике, был мертв. Быть может, он просил Аллаха о смерти, и Бог услышал его молитву, послал ему кончину. Теперь его душа на молитвенном коврике, как на ковре-самолете, летела в синем небе.
Литкин испытал мучительное наслаждение, какое бывает у игрока, срывающего внезапный кон. Он был игрок, удачливый и азартный. Играл со смертью, своей и чужой. С опасными, витавшими вокруг него таинственными и злыми энергиями. Эти энергии пропитывали его, пронизывали незримой радиацией зрачки, сердце, ловкие чуткие пальцы, горячий, жадно думающий мозг. Смертоносные для других, они сообщали ему силу и вдохновение. Вместе с ним создавали фильм, в котором он славил беспощадный, прилетевший из космоса Дух, разрушавший земной уклад, превращавший процесс разрушения в невиданную, ужасающую красоту.
Любовницы, друзья, слава, возможность, не считая деньги, в одночасье погрузиться в самолет и оказаться в Ницце, на Лазурном Берегу, перед белоснежной аркадой отеля, позволяя смуглому портье нести к лифту его кожаный чемодан, и после упасть с разбега в огромную пышную постель, вдыхать благоухающую прохладу просторного номера, а потом плавать в струящемся лазурном бассейне среди бронзовых, розовогубых женщин, чудесно пьянеть за стойкой вечернего бара, потягивая виски из толстого стакана, отталкивая языком жалящие хрусталики льда. Все это было желанно и доступно, поджидало его после кромешных недель, проведенных в уничтоженном городе. Но было несравнимо с возможностью жить в России, в ее угрюмой, черно-багровой реальности, из которой поминутно излетали образы изуродованной истории, которые он, репортер и художник, жадно подстерегал и фиксировал. Он был супермен, пренебрегавший обыденной этикой, мешавшей другим снимать убийство и муки. Но его собственная, индивидуальная этика предполагала личную гибель как плату за возможность работать в запретных, за пределами этики, зонах. Он ждал мгновения, зная, что оно приближается, когда он совершит профессиональный подвиг. Продолжит работу в пекле сгорающего мира, когда его собственные руки и ноги уже покроются волдырями ожогов.
Так думал Литкин, меняя аккумуляторы в камере, укрываясь в поломанном сарае среди рассыпанного огородного инструмента, пыльных бараньих шкур, пучков засохших целебных трав. Услышал легкое похрустывание, какое бывает на зимних болотах, когда по ним пробирается чуткий зверь. Из кустарника, из-за мерзлых яблонь, один за другим вышли автоматчики, в грязно-зеленых штормовках, в черных вязаных шапочках, в брезентовых «лифчиках», с оттопыренными в кармашках гранатами. Литкин бесшумно отпрянул в глубину сарая, узнавая русский спецназ, рыскающий в нейтральной полосе. Встреча с русской разведкой была для него смертельной опасностью. Охранный пропуск Басаева, открывавший дорогу сквозь чеченские посты и дозоры, мог вызвать у федералов неуправляемую моментальную ярость, короткую автоматную вспышку, после которой он, Литкин, станет пищей голодных псов, а драгоценные кассеты будут просматривать офицеры разведки.
Из
Это напоминало театр, когда ему, единственному зрителю, демонстрировался огромный, непомерный спектакль, где вместо декораций рушились и сгорали кварталы, вместо актеров, сменяя друг друга, появлялись атакующие цепи, участвовали в массовках похоронные команды, вереницы беженцев и погорельцев. Этот спектакль, написанный великим драматургом, дарил ему нескончаемые сцены, в каждой из которых было режиссерское открытие. Ему оставалось только снимать. Его фильм был обречен на успех, ибо в соавторах у него был кромешный, благоволивший ему Дух Разрушения.
Он услышал мягкий рокот мотора. Не вышел из сарая, нацелив камеру в сияющий прогал дверей. На дорогу, пересекая толстыми колесами цепочку голубых, оставленных спецназом следов, выскочил джип. Его борта были помяты, бампер свернут, в лобовом стекле лучами расходились пулевые трещины. Джип встал посреди дороги, и если бы в руках у Литкина был гранатомет, а не телекамера, он бы мог расстрелять машину в упор. В машине растворились все двери. Выпрыгнули чеченцы, занимая круговую оборону. Нацелили автоматы на сады и заборы, все в черном, с зелеными повязками, гибкие, сильные, пружиня мускулами. Другие выволокли из машины труп. Был виден его разорванный бушлат, ржавая кровь на груди, коротко стриженная золотистая голова с белесыми офицерскими усиками. Чеченцы сволокли мертвеца к обочине, вынесли из машины круглую противопехотную мину, положили на снег и сверху бережно, как попоной, прикрыли телом убитого. Раскрывали ему руки крестом, раздвигали ноги в больших башмаках, поворачивали набок голову, так что Литкину стали видны его незакрытые голубые глаза и аккуратно подстриженные усики. Это мог быть младший офицер или прапорщик. Чеченцы подбрасывали его на видное место, минировали, чтобы русская разведка, наткнувшись на убитого товарища, стала поднимать его себе на погибель.
Литкин снимал, стараясь себя не выдать, чтобы не хлестнули по сараю разящие автоматные очереди. Чеченцы завершили работу. Пятясь, шаря вокруг стволами, отступили к машине, разом сели. Джип рванул и канул, оставив на дороге крестообразное тело. «Сюрприз» — назвал эту сцену Литкин.
Он чувствовал легкое головокружение, слабый жар, словно лицо, обдуваемое студеным воздухом, обгорело на солнце. Он знал за собой это свойство. Так действовали на него невидимые ядовитые энергии, среди которых он действовал. Бесшумная, бесцветная радиация губила его кровяные тельца, будто в каждое впивался микроскопический жадный долгоносик, выпивал горячую красную каплю.
Это были симптомы лучевой болезни, заработанной им вблизи разрушенного, дышащего ядами реактора, в который превратился разрушаемый город. Из каждой развалины, из каждой братской могилы расходились лучи. Ночью город слабо светился голубоватым болезненным заревом. Спутник космической разведки, фотографируя Грозный, получал на снимке млечное, окружавшее город пятно. Как оттиск на плащанице.
Он устал, ему захотелось отдохнуть, выпить глоток горячей воды.
Услышать человеческое слово. Не стон, не команду, не возглас боли и ненависти, а тихую речь, в которой бы услышал для себя утешение. Литкин положил на плечо телекамеру и направился в глубь разоренного предместья, где жил его знакомый чеченец, блаженный художник Зия.