Возвращение Будды
Шрифт:
– Вы верите в Бога, Павел Александрович?
– Раньше плохо верил, теперь верю. Тому, кто прошел через годы нищеты, легче верить, чем другому. Потому что, видите ли, христианство – это религия бедных людей, и недаром в Евангелии есть слова по этому поводу, которые вы, наверное, помните.
– Да, да, – сказал я. – Но я помню не только это. Мне пришлось однажды читать поучительнейшую энциклику папы, забыл которого, где доказывалось, что взгляды церкви на богатство и бедность надо уметь правильно толковать. В частности, об отдаче бедным не только всего имущества, но даже десятой его части не может быть и речи: это недоразумение. Десятая часть – это с процентов от дохода. Капитал же никакому христианскому обложению не подлежит. Но это, конечно, анекдотично, и если есть ад, то я думаю, там этот папа, жарясь много столетий на гигантской сковороде,
– Раньше я думал, что умру так же, как умирали мои товарищи с rue Simon le Franc, – продолжал Щербаков. – То есть что однажды на рассвете зимнего дня мой труп найдут где-нибудь недалеко от Сены, рядом со скамейкой, покрытой инеем. Это было бы естественно. – Небольшая лампа с абажуром освещала его лицо, спокойное и задумчивое. – И знаете, эта мысль мне всегда была обидна, я с завистью смотрел на богатые похороны, вплоть до того, что мечтал: вот бы мне так умереть. И теперь я иногда представляю себе собственную кончину именно так, не без некоторого, я бы сказал, даже уюта: завещание, нотариус, долгая болезнь, воспитывающая во мне смирение и готовность к последнему переходу, предсмертное причащение, траурное объявление в газете: «Со скорбью извещают о смерти Павла Александровича Щербакова»… потом день и час погребения…
– Подождите, подождите, Павел Александрович, – сказал я, – что это за похоронная поэма? К тому же, насколько я знаю, у вас нет ни близких, ни знакомых, не считая ваших недавних коллег, завещание вам оставлять не для кого – и кто придет на ваши похороны? Та к что даже с точки зрения чисто обстановочной, так сказать, извините меня за откровенность, мне ваши мечты кажутся спорными.
– Может быть, – ответил он рассеянно. – Но уверяю вас, они не лишены некоторой приятности.
Я сказал ему, что теоретически это понимаю, но что мне трудно в это как следует вникнуть. Я сказал, что мне смерть всегда представляется как катастрофа: мгновенная или медленная, неожиданная или естественная, но именно катастрофа – призрак потустороннего ужаса, от которого стынет кровь. Понятие уютности к этому никак не подходит. Он заметил, что такой взгляд в моем возрасте – он подчеркнул это – понятен, и спросил, нет ли у меня, между прочим, явной нелюбви к кладбищам.
– Нет, – сказал я. – Вот в них, пожалуй, есть нечто успокоительное.
И когда мы заговорили об этом, я вспомнил, как давно, когда я был в военном лагере, на берегу Дарданелльского пролива, меня назначили по наряду рыть могилы. Я рассказал это Павлу Александровичу. Кладбищем заведовал пожилой усатый полковник, говоривший с сильным кавказским акцентом. Он приходил несколько раз смотреть на мою работу и говорил:
– Ройте, ройте, дорогой, глубже, пожалуйста. Совсем глубже ройте.
Когда он пришел в последний раз, я стоял на дне прямоугольной ямы в полтора человеческих роста. День уже клонился к вечеру.
– Теперь хорошо, – сказал он, – можете вылезать оттуда, дорогой.
– Господин полковник, – сказал я, – можно вас спросить: кому именно я оказываю эту последнюю услугу? Кого будут хоронить в этой могиле?
Он сделал неопределенный жест рукой:
– Неизвестно еще, дорогой, неизвестно. Все под Богом ходим. Завтра вы умрете, дорогой, – вас хоронить будем.
А потом, много лет спустя, я узнал, что этот полковник стал рабочим во Франции и умер где-то возле Рубэ. И я пожалел в ту минуту, что это не случилось тогда на берегу Дарданелл и что его не опустили в вырытую мной могилу, в теплую, глинистую землю, куда так мягко входила кладбищенская лопата; это избавило бы его от долгих лет невеселой жизни, и, может быть, умирая тогда, он унес бы с собой еще какие-нибудь иллюзии, несостоятельность которых выяснилась именно за это время и именно потому, что он опоздал умереть.
– Может быть, это так, может быть, иначе, – сказал Павел Александрович.
Затем разговор перешел на другое, он рассказывал мне воспоминания прежних своих лет, и мне почему-то особенно запомнилось – может быть, оттого, что я представил себе это с необыкновенной зрительной отчетливостью, – одно его приключение, в общем, незначительное. Он шел однажды зимой, на севере России, по лесу, это было незадолго до революции, когда он был офицером; его бульдог, бежавший перед ним, вдруг начал свирепо лаять. Он поднял глаза и недалеко от себя на дереве увидел рысь, сидевшую с каменной неподвижностью. На нем была форменная шинель, шашка и револьвер. Он выстрелил из револьвера
Потом речь зашла о путешествиях, и Павел Александрович сказал, что он собирается через некоторое время, если все будет благополучно, переехать на постоянное жительство в Канаду, подальше от Европы, ее политических судорог и неизменного ощуще ния смутной тревоги, наполняющего воздух, которым мы дышим.
– Подумайте, – сказал он, – ведь здесь каждый камень пропитан кровью. Войны, революции, баррикады, преступления, деспотические режимы, инквизиция, голод, разрушения и вся эта историческая галерея ужасов – участь Богемии, Варфоломеевская ночь, солдаты Наполеона в Испании, – помните серию рисунков Гойи? Европа живет, как убийца, преследуемый кровавыми воспоминаниями и угрызениями совести – в ожидании новых государственных преступлений. Нет, я слишком стар для этого, я устал. Меня все тянет к теплу и покою. Я столько лет мерз и голодал, безнадежно, в смутном ожидании смерти или чуда, что теперь, я считаю, я заслужил право на отдых и на некоторые иллюзорные и сентиментальные утешения – последние, вероятно, которые мне суждены.
«Иллюзорные утешения» – да, лучше нельзя было сказать. Стало быть, и он это понимал, несмотря на свое позднее ослепление, стало быть, даже от его взгляда не ускользнула та преступная тень на лице Лиды, которая заставляла меня всякий раз, что я ее видел, испытывать отвращение и тревогу, одновременно с непонятным и унизительным тяготением к ней.
– А что вы? Как вы живете? – спросил он.
Я сказал ему, что я продолжаю существовать как-то ощупью, в постоянном и беспредметном беспокойстве, почти метафизическом, и что я чувствую по временам такую душевную усталость, точно мне бесконечно много лет.
– Что-то у вас неладное, милый мой, – сказал он. – А так на вас посмотреть, вы совершенно нормальный человек. Может быть, вам на берег моря или в глухую деревню бы надо, вы об этом подумайте.
Я пожал плечами. Затем я взглянул на книжные полки и впервые заметил, что на одной из них стояла небольшая желтая статуэтка, которой я не мог как следует рассмотреть. Я спросил Павла Александровича, что это такое. Он поднялся с кресла, снял ее и передал ее мне.
Это была статуэтка Будды, из литого золота. Вместо пупка у Будды был довольно крупный овальный рубин. Меня удивила его поза: в противоположность тому, что я привык видеть, он был представлен не сидя, а стоя. Обе руки его были прямо вытянуты вверх, без малейшего сгиба в локтях, безволосая голова была склонена несколько набок, тяжелые веки нависали над глазами, рот был открыт, и на лице было выражение сурового экстаза, переданное с необыкновенной силой. На золотом животе, с непонятной и мертвой значительностью, тускло блестел рубин. Статуэтка была настолько замечательна, что я долго смотрел на нее не отрываясь и успел за это время забыть, где я нахожусь. Потом наконец я сказал:
– Прекрасная вещь. Где вы ее достали?
Он ответил, что недавно купил ее здесь, в одном из антикварных магазинов.
– Я смотрю на нее довольно часто, – сказал он, – и, конечно, всякий раз при этом думаю о буддизме, к которому чувствую тяготение.
– Соблазнительная религия, мне кажется.
– Чрезвычайно, чрезвычайно. В силу исторической случайности мы – христиане; мы могли бы быть буддистами, именно мы, русские.
То, что он говорил потом, мне показалось спорным – может быть, оттого, что в такого рода суждениях трудно было избежать несколько произвольных обобщений. Кроме того, я был склонен думать, что почти все религии, за исключением отдельных, варварских, культов, в какой-то момент почти совпадают и экстаз Будды, например, переданный с такой убедительностью в золотой статуэтке, напомнил мне некоторые луврские видения, и в частности, восторженное лицо святого Иеронима.