Возвращение Будды
Шрифт:
– Нет, дело не в этом. Ты сказал, что твоя жизнь состоит из поисков эмоциональной гармонии, и спросил, из чего состоит моя жизнь. Я тебе постараюсь ответить.
Я закрыл глаза. Передо мной проходили разрозненные, беспорядочные эпизоды и пейзажи: снежные поля, южное море, леса, холод и зной, далекие воспоминания, глаза Сабины и желание, не менее повелительное, быть может, чем у Мервиля, – найти во всем этом какой-то смысл, который связывал бы все это в понятную последовательность, характерную для одной человеческой жизни.
– Если ты спишь, то я хотел бы знать, что тебе снится? – спросил Мервиль.
– Я стараюсь найти ответ на твой вопрос, – сказал я. – Ты знаешь, чего мне хотелось бы больше всего? Моя жизнь тоже проходит в поисках.
– Это похоже на жизнь актера.
– Если хочешь, да, но с той разницей, что актер говорит слова, которые написал автор пьесы, а я должен быть и автором, и актером. Мне иногда удается от всего этого избавиться на некоторое время, обычно после того, как я кончаю книгу, которую я писал. Но те разрушительные усилия, которые я должен делать, утомляют меня настолько, что у меня не хватает сил вернуться к самому себе и построить для себя какую-то утешительную и положительную схему. И в лучшем случае я погружаюсь в пустоту, где нет ничего. Это то, что тебя всегда пугало и что я, напротив, готов приветствовать каждый раз, когда у меня появляется эта возможность.
– Нирвана? – сказал Мервиль.
– Во всяком случае состояние, которое не требует от тебя никаких усилий, в котором вообще нет таких понятий, как необходимость, желание, стремление, действие. Это уход от всего, что обычно наполняет твою жизнь. Но это в то же время не похоже на погружение в небытие. У тебя в этом состоянии остается самая ценная, по-моему, возможность, которая дана человеку, – созерцание. Ты видишь жизнь, которая проходит перед тобой, но не принимаешь в ней участия. Перед тобой начинается беззвучное движение, за которым ты следишь и смысл которого тебе становится яснее и понятнее, чем когда бы то ни было.
– Я знаю ощущение пустоты, – сказал Мервиль, – но, по-моему, это самая печальная вещь, какая только может быть.
– У тебя не это ощущение, у тебя другая пустота, кажущаяся. Это не пустота, потому что она наполнена сожалением о том, что должно было бы быть и чего не было или что оказалось не таким, как ты думал. Это другое.
– Но такое состояние у тебя бывает сравнительно редко, – сказал Мервиль. – А в остальное время?
– В остальное время, милый мой, это блуждания и невозможность воплощения.
– В сапожника или депутата парламента?
– Хотя бы. Ты никогда не думал о том, что в упорном и постоянном занятии литературой есть что-то почти клинически неестественное? Где ты видел нормальных людей, которые занимаются литературой?
– Сколько угодно, – сказал Мервиль. – Они этим зарабатывают деньги и делают это так же, как если бы они торговали обувью или промышленными изделиями. Но ты, конечно, не их имеешь в виду.
– Нет, я имею в виду, как ты понимаешь, нечто другое. Писатель, вообще говоря, это человек с каким-то глубоким недостатком, страдающий от
– Ты забываешь о тщеславии.
– Тщеславие – это тоже неуверенность в себе.
– Одним словом, все отрицательно?
– Нет, – сказал я, – в конце концов, это можно себе представить так. Ты пишешь книгу. Зачем? Почему? Потому что тебе кажется, что ты понял и увидел какие-то вещи, которых не поняли или не успели понять и увидеть другие, и ты хочешь с ними поделиться своими соображениями, которые тебе кажутся важными. Ты стремишься понять мир, в котором ты живешь, и передать это понимание другим, – это понимание и это видение мира. Это, конечно, не все, есть другие побуждения, которые заставляют тебя писать, – графомания, которой страдают все литераторы, тщеславие, о котором ты говорил, та или иная степень мании величия и периодическая атрофия твоих аналитических способностей, – потому что если бы этой атрофии не было, ты бы понимал, что книгу, которую ты пишешь, вообще писать не стоит.
– Значит, большинство книг, по-твоему, написано напрасно?
– Несомненно.
– А те книги, которые ты пишешь?
– Тоже.
– Зачем же ты это делаешь?
– Если бы ты мог мне это объяснить, я был бы тебе благодарен.
– Это на тебя вино так подействовало, – сказал Мервиль. – Если бы ты был в нормальном состоянии, ты говорил бы об этом иначе.
– Может быть, – сказал я. – Но есть еще другая причина – никому, кроме тебя, я бы этого не сказал.
– Почему именно меня?
– Во-первых, потому, что ты полон благожелательности. Во-вторых, потому, что это, собственно, тебе следовало бы писать романы, а не мне, у тебя для этого больше данных, в частности воображения.
– Откуда ты это взял?
– Ну, милый мой, вся твоя жизнь это доказывает. Ты встречаешь какую-то женщину, и через некоторое время она перестает быть такой, какой была до этого, с ней происходит необыкновенное превращение. Выясняется, что она всегда любила Рильке, что она предпочитала Ван Гога Гогену, что она, как никто другой, поняла гений Донателло, что она не может оторваться от книг Паскаля. Но все это результат твоего восторженного бреда. И потом вдруг в какое-нибудь холодное осеннее утро, – если оставаться в традициях классического романа, где погода должна соответствовать чувствам героев, – ты вдруг начинаешь понимать, что все это – твое воспаленное воображение, что она не способна отличить Рильке от Жеральди, Рембрандта от Мейсонье и Донателло от Ландовского. Но и это еще не самое важное. Ты награждаешь ее душевными качествами, которых у нее нет и никогда не было. И ты все это называешь исканием эмоциональной гармонии.
– Ты знаешь, почему ты не прав? – сказал Мервиль. – И ты знаешь, в чем ты не прав? Ты хочешь, чтобы я тебе это объяснил?
– Нет, – сказал я, – я знаю, что ты скажешь или, вернее, что сказал бы я, если бы я был на твоем месте. Я бы ответил, что действительности, вообще говоря, нет. Действительность создаем мы, такую, какой она нам нужна, какой она должна быть. И если факты этому не соответствуют, тем хуже для фактов. Женщина, которую я люблю, не может не понимать то, что понимаю я, в том числе Рильке, Донателло и Паскаля. И пока у меня хватает душевной силы и чувства, я вижу ее именно такой, и это не может быть иначе.