Возвращение из Индии
Шрифт:
Но Лазар действительно не мог понять, почему я должен тащить обувь его жены в Иерусалим и обратно.
— На это мне нужно не более минуты, — сказал он и помог мне расстегнуть ремни на чемодане. Не ожидая помощи с моей стороны, он запустил руки внутрь с деликатностью хирурга, делающего полостную операцию, и вытащил из чемодана картонную коробку, которую в течение всего путешествия я даже не вынимал. Он сказал:
— Ну вот… Ничего страшного… — и улыбнулся на прощанье.
— Значит, увидимся завтра утром в больнице, — сказал я, стараясь закрепить тонкую нить, связывавшую нас.
— В больнице? — в голосе Лазара было недоумение, как если бы больница не являлась тем самым местом, где мы оба работали. Но затем до него дошло, и он тут же поправился, сказав: — О, да. Конечно, конечно.
— Тогда, значит, я больше не увижу его? — спросила его жена, разглядывая меня с удивлением, но без признаков грусти. Локоны длинных волос упали ей на лицо и шею, макияж стерся за время полета, и под слепящим неоновым светом снова проступили морщинки. Она
— Фотографии, — с трудом выдавил я из себя, заикаясь; лицо мое горело. — Фотографии, которые я тогда делал… Они до сих пор еще в моем фотоаппарате. Когда снимки будут готовы, я их принесу.
Лазар и его жена вспомнили, о чем речь, и радостно воскликнули:
— О, да! Наши фотографии!
— Да, — обещал я. — Может быть, я скоро окажусь неподалеку от вас, потому что я должен заботиться о нашей больной до полного выздоровления и быть в курсе ее дел.
И, вероятно, потому, что я обещал встретиться с ними вскоре, мы расстались небрежно, как время от времени мы расставались в Индии — без рукопожатия и объятий. И я отказался от решения этой загадки — уловила ли Дори ту вспышку абсурдной ночной фантазии, называемой влюбленностью, которая, без сомнения, исчезнет, как только я пройду сквозь таможню и исчезну в ночи, где сумасшедший дождь с градом объединит людей в преданности прибывающим в плотную толпу под ограниченной защитой скудного убежища — козырька над входом; толпу, которая демонстрировала традиционный израильский энтузиазм, раскрывающий объятия любому гражданину государства, как если бы сам факт его временного отсутствия гарантировал вернувшемуся теплый прием на пути домой. Таково же точно было и отношение моих родителей, которые ожидали меня в двух точках выхода прибывших пассажиров, с тем чтобы не разминуться со мной. Мать заметила меня первой, и мы, испытывая некоторую тревогу, должны были отправиться на поиски отца, который тихо стоял под зонтиком в моросящем дожде, после того, как со свойственным ему джентльменством уступил свое место под козырьком двум пожилым дамам, которые впали в отчаяние, потеряв всякую надежду укрыться от дождя.
— Ты хорошо выглядишь, — сказала мать, когда мы под предводительством отца шествовали к автомобильной стоянке, пытаясь укрыться от дождевых струй под его маленьким зонтиком. — Похудел, но выглядишь счастливым. Похоже, что ты не разочаровался в нашей Индии.
Моя мать очень боится, когда кто-нибудь разочаровывается или теряет иллюзии; применительно ко мне она боится того состояния опустошенности, которое, по ее наблюдению, характерно для современной молодежи. Следовательно, как человек, благословивший меня на поездку с Лазарами в Индию, которую она называла «нашей» в память о своем дяде, она сгорала от любопытства. И хотя, по сути дела, мне нечего было ей ответить, она чувствовала, что вернулся я удовлетворенным. Если бы не дождь, заставлявший нас аккуратно перешагивать через лужи и потоки мутной воды, она вполне могла бы почувствовать, что мое состояние имеет какое-то отношение к Дори, поскольку боль от расставания, нарастая, уже начала пульсировать во мне.
Моя мать полагала, что я поведу машину, поскольку погода и не думала улучшаться, но отец не собирался никому уступать свое место за рулем.
— Все будет хорошо, — заверил он ее. — Я знаю дорогу, она гладкая, как стол.
И мать распорядилась, чтобы я сидел рядом с ним, контролируя его вождение, которое ей всегда не нравилось.
Отец снял пальто, протер очки и, как всегда, слишком перегрел двигатель. На меня он даже не взглянул. И лишь после того, как он аккуратно и бережно вывел машину со стоянки под сильнейшими порывами дождя и ветра и вывернул на основную дорогу, он повернулся ко мне и сказал с оттенком торжества:
— Итак, это был успех.
— Успех? — пораженно спросил я. — В каком смысле?
— В том смысле, что ты доказал, чего стоишь, — ответил отец в присущем ему рассудительном тоне. — Секретарша Лазара сказала, что ты провел непростую медицинскую процедуру, которая и спасла в последнюю минуту всю ситуацию.
Я быстро повернул голову и посмотрел на мать, которая устроилась на заднем сиденье. Она не казалась обрадованной, что отец преждевременно проболтался о моих подвигах, если можно так сказать. Тем не менее, я почувствовал себя совершенно счастливым. Сумел ли Лазар сказать кому-нибудь из профессоров о моем броске в Калькутту для проведения необходимых тестов и о переливании крови в Варанаси, и облетела ли эта новость административный состав больницы? Или секретарша сообщила нечто совершенно невинное, что услышала от Лазара, и, полная доброжелательства, решила, позвонив, обрадовать моих родителей, не слишком понимая суть произошедшего, незадолго до прибытия самолета? Все это я смогу узнать не ранее завтрашнего дня. А пока что… А пока что рядом со мною был отец, который жаждал узнать все в деталях и в правильном свете и уже давил на меня, с тем чтобы я описал ему врачебную часть путешествия с практической и теоретической точки зрения. И он буквально упивался моими разъяснениями, ибо относился к той категории людей, которые в любой ситуации стараются вынести для себя что-нибудь новое; вот почему он был так скуп на разговоры и так глубок и внимателен в качестве слушателя. Сейчас, слушая меня, он сидел прямо, чуть откинувшись назад, и был похож на задумавшегося судью, но мысли его, я видел это, были отданы самому движению
— Ты все время твердишь: «Жена Лазара, жена Лазара». Но имя-то у нее есть?
— Дорит. Но муж зовет ее Дори, — ответил я, и сладкая боль сдавила мне грудь.
— А как зовешь ее ты? — упрямо продолжала допытываться мать.
— Я? — отозвался я, мгновенно догадавшись, почему она была так настойчива, хотя при этом не забывала всматриваться в дорогу, которая едва была видна в потоках ливня.
— И что она за женщина? — продолжала гнуть свое моя мать.
Я ответил не раздумывая:
— Она… избалованная женщина. Для начала она устроила форменный скандал из-за гостиницы… — И здесь, в изнеможении, я закрыл глаза и увидел маленькую полную женщину, идущую по аллее в Варанаси, ступая аккуратно прямо в грязь и бездумно улыбаясь толпам индийцев, обтекающих ее. И снова меня поразила и обняла мягкая и теплая волна.
Но в этот самый момент мне открылось и другое: я должен быть очень осторожен, вступая в разговоры с матерью, потому что время от времени ей вполне удавалось заглянуть в мою душу с поразительной проницательностью; она, несомненно, могла почувствовать что-то странное, с чем я вернулся из путешествия, и было только естественно, что это ощущение оскорбляло, огорчало ее и поднимало в ее душе желание подавить это нечто, эту смешную вспыхнувшую страсть, пресечь и вырвать с корнем. Если только подобное выражение было применимо к женщине, завладевшей моими мыслями, в которых (я отдавал себе в этом полный отчет) то здесь, то там, возникало слово «вожделение» или даже «похоть». Вот о чем я непрестанно думал, удобно устроившись рядом с отцом, в то время как мы двигались сквозь ночь из Лода в Иерусалим. Я смотрел на дорогу, поднимавшуюся среди холмов, свободных от дождя и тумана, уступив место снежным хлопьям. «Это просто стыд», — сказал я сам себе. Это просто стыд, если мать будет мучаться хотя бы мгновение оттого, что было всего лишь бредом, абсурдом, и чего не могло быть по самой сути. Лучше всего было бы просто не говорить больше о моей поездке в Индию, чтобы исключить намеки, которые задевали каким-то образом всех нас. Поэтому я предложил отцу, который выглядел немного обиженным, что я займу его место за рулем, поскольку снежинки, падавшие поначалу легко и плавно, постепенно превратились в снегопад, неподалеку от Шаар-Хагай достигший такой силы, что превратил нашу поездку в опасную авантюру. И когда мы въехали в Иерусалим, нам стало ясно, что ближайший день или два мне придется провести в Иерусалиме, поскольку родители, которые свято верили в мое мастерство водителя, тем не менее были категорически против того, чтобы я возвращался в Тель-Авив на своем мотоцикле по заснеженному шоссе. Я возражал, но неуверенно; усталость одолевала меня, и восхищение закончившимся путешествием не помогало эту усталость преодолеть. А потом я согласился занять старую комнату в квартире родителей, где я спал в детстве, и расслабиться, поскольку в этом случае мне не нужно было беспокоиться о еде и питье, даже если моя мать никогда не отличалась пристрастием к кулинарии; расслабиться и раствориться в призрачном присутствии чего-то неистребимо британского в этом доме, в чем-то таком, что если даже я лежал недвижим в кровати, я оказывался участником старинного черно-белого кинофильма из жизни семьи, фильма, полного старомодных, добротных и надежных ценностей, которые с самого начала гарантировали счастливый конец. Вот так, укрывшись в доме, окруженный снежным покрывалом, я пытался остудить или даже убить ту неистовую страсть, которую внезапно вызвала во мне улыбающаяся круглолицая жена Лазара, и я пытался остановить свои мысли о ней, заслонившись в этой комнате воспоминаниями об отрочестве и юности, чтобы образ этой женщины исчез, утонул в темных глубинах, влекомых вниз тяжестью ее возраста.
Но она, улыбающаяся, средних лет, эта женщина отказывалась тонуть, соединившись вместо этого с семейной мебелью и шторами комнаты, в которую меня поместили, когда мне было два года, — именно тогда мои родители перебрались в Иерусалим из Тель-Авива в связи с приглашением отца на государственную службу. Таким образом я сбежал в сон, заботясь лишь о том, как бы не потерять следы моего вожделения на безупречных простынях, постеленных матерью, которая вместе с отцом, не могла прийти в себя от поразившей меня внезапно необоримой сонливости. В течение предыдущей жизни они привыкли видеть перед собой серьезного студента, жгущего до полуночи масляную лампу, трудяги, вскакивавшего с постели спозаранку, а в более поздние времена — врача по вызову, способного работать без сна в напряженном ритме двадцать четыре часа подряд.