Возвращение к себе
Шрифт:
– Верно, – кивает, развеселившись, Анни.
– Знаете, Анни, меня вообще-то удивило, что вы приехали вместе.
Анни смущается и, уколовшись о букет, сосёт капельку крови на пальце:
– Я понимаю, это может показаться вам странным… Но Марта так настаивала, так хотела, чтобы я была с ней, поехала в путешествие на автомобиле…
– Это её машина?
– Да… то есть… моя тоже чуть-чуть… Я половину оплатила.
– Ах, вон что…
– И потом – так глупо! – сила привычки непобедима. Рядом с Мартой я чувствую себя маленькой девочкой, во всём покорной, она так легко
Я хватаю её за руку.
– Значит, вы снова на поводке, бедняжка? Красивая двусмысленная улыбка пробегает, как когда-то, по её лицу.
– На поводке, говорите?.. Но поводок оборвать недолго, вы же знаете…
– Тем лучше, Анни!
– Как мило, что вы ещё интересуетесь мной, – чуть слышно произносит она. – Я боялась, что вы совсем не похожи на ту, которую я помнила…
– Почему же? Признайтесь, вы бы хотели, чтобы я преждевременно поседела и завернулась в чёрный креп?
– Не нужно так говорить, – восклицает Анни. – Да, я думала, вы изменились, уничтожены, превратились в собственную тень…
Руки её разжимаются, и розы ложатся на землю в изящном сентиментальном беспорядке:
– Я думала, вы сломлены, больны, влачите жалкие дни и презираете их, и ненавидите всё, что дышит и радуется жизни! А вы молоды, прекрасно чувствуете себя среди зверей и пчёл… Так зачем тогда было любить, что же это за великая любовь, Клодина? Значит, можно жить и после её смерти? Или это была не любовь?..
Её слова звучат искренне. Она, любившая меня, возмущена, я упала в её глазах, потому что смогла после смерти Рено забывать, цвести… Может, я хоть для неё прерву своё не снисходящее до объяснений молчание? Нет. Мне не вынести, если горечь поднимется со дна безмятежной боли и хлынет к глазам, развяжет язык… Я наклоняюсь, поднимаю рассыпанные розы и перекладываю их в руки Анни.
– Нет, детка, это была любовь! Не волнуйтесь, поезжайте себе спокойно. Это была самая прекрасная любовь, та, что живёт собою и не умирает после смерти. Утешьтесь, дитя моё, я не растеряла любовь! Поверьте, это так – а то, что мне порой изменяет рассудок, несущественно…
Она склоняет голову к охапке роз, чтобы скрыть слёзы, которые не может утереть… Вот так стоит и плачет, вся в цветах, словно куст под дождём. И мне приходится утешать её, убаюкивать. Не знаю, право, над ней я так грустно улыбаюсь или над собой…
Маленький чёрный бульдог, не слишком молодой, потолстевший, летит на нас, как бык, останавливается, поднимает к нашим прижатым одно к другому лицам морду японского чудища и смотрит с тревогой – тут плачут и обнимаются…
– Тоби, Тоби… Это же Тоби!
– Конечно, Анни, это Тоби. Куда же он денется?
– Не знаю… Мне казалось, Клодина, что маленькие зверюшки так долго не живут…
– Так долго!.. Прошло всего два с половиной года с тех пор, как вы мне их оставили… И полтора, как умер Рено…
– И правда…
Она вздрагивает и кидает испуганный взгляд на большой чёрный дом, просвечивающий сквозь буйную зелень верхнего сада…
– Он… Он умер тут? – шепчет она в страхе.
– Естественно… В нашей спальне. Вон, видите, открытое окно?..
Она пожимает плечами.
– И вы продолжаете спать в ней?
– Да.
Мой ответ прозвучал так горячо, что она смотрит на меня, приоткрыв рот.
– Я бы побоялась… да! Побоялась бы!.. Он ведь недолго был прикован к постели, правда?
– К счастью, нет, дорогая. Дней восемь или десять… Я не считала.
– Ну, всё равно!.. Мне теперь всегда будет казаться, что он там лежит… А вам так не кажется?..
Анни бледнеет, как бледнеют мулатки, – сереет. Она по-детски пестует свой страх, поддерживает в себе дрожь…
Я рассеянно глажу её по смуглому плечу, просвечивающему сквозь прозрачный батист.
– Да нет же, нет, дорогая.
И я лениво ныряю в размышления, которые лучше оставить при себе. Анни будет ещё больше возмущена, если узнает, с какой лёгкостью мне удаётся стереть в воспоминаниях случайный образ Рено в постели, побеждённого, наполовину уничтоженного внезапным параличом… Этот образ я просто отбрасываю, я его уничтожаю, как поступила бы с неудачной фотографией… Порой ещё всплывает в памяти навязчивая картина: длинное большое тело под белой простынёй… Но я быстро переворачиваю страницу и листаю дальше богатый альбом нашей жизни, любуюсь великолепными снимками, сохранившими мельчайшие детали, каждый оттенок цвета, каждую складку одежды, в которой он тогда ходил, синий блеск и глубину его глаз, – я нарочно приукрашиваю и без того прекрасный портрет, вставляю его в оправу волшебных минут.
– Ау!..
Пронзительный голос оседлавшей облако Валькирии вырывает нас из наших несхожих мечтаний. К нам устремляется элегантная, зелёно-шафранная Марта, таща на буксире Можи, приволакивающего от атаксии одну ногу. Издали она всё ещё Элё. Вблизи тянет только на слабенькую Фурнери… Она рассекает воздух длинными перчатками и кричит на ходу:
– Ну что, покончили с секретами?.. Дети мои, пора, надо двигаться в обратный путь. Леон валяется под автомобилем, чинит не знаю что – как раздавленный пёс, честное слово…
Анни смотрит на Марту, и на её личике рабыни отражается внутренняя борьба… Ей хочется остаться со мной, но она боится моей грусти и моего одиночества, которые дороги мне одинаково… Её пугает золовка, но она заранее пасует перед необходимостью спорить, бороться, принимать решение…
– Чёрт возьми, красота какая! Чудесные розы. Они не завянут, пока мы доберёмся до Оксера, Клодина? Мы сегодня ночуем в Оксере. Это совсем недалеко, в пятидесяти километрах отсюда. Но два препоганых подъёма! Пусть Можи пешком лезет в гору, глядишь, похудеет.
Можи мечет в неё взгляд разгневанного краба и явно собирается ответить какой-нибудь грубостью, но тут Анни с фальшивой покорностью молоденькой девушки милым жестом прикалывает к белому пиджаку алкоголика розу Жаклино, едва раскрывшуюся – её тёмный бархат покрыт по краю завернувшихся лепестков такими нежными серебристыми каплями, что хочется припасть к ним губами… Можи наклоняется, чтобы рассмотреть цветок, на его двойном подбородке появляются складки:
– Спасибо, красавица моя. Вы похожи с этой душистой смугляночкой, как две сестрицы…