Возвращение
Шрифт:
Дома никого не было. Дверь была заперта, а ключ лежал на обычном месте, под окном кладовки. Я поняла, что мама куда-то торопилась, потому что посуда была не убрана, на столе рядом с полупустой пудреницей валялась пуховка и стояла коробка из папье-маше, в которой она держала туалетные принадлежности. Неужели она уехала в город? В моей душе шевельнулась зависть. Как она могла поехать без меня? Я на всякий случай покричала, но в доме по-прежнему было тихо. Я поднялась наверх со смешанным чувством страха, обиды, подозрения и зависти. Постель была застлана. Комнаты показались давяще огромными по сравнению с маленькими, тесными комнатками в бабушкином доме. Заслышав шаги на кухне, я сбежала вниз с бьющимся от волнения сердцем. Это была мама. Она ходила в магазин за шоколадом. Время было военное, и его выдавали по карточкам, но ей всегда удавалось уговорить бакалейщика
— Почему ты здесь, сударыня? — спросила она холодно.
Но ведь она же не приехала в воскресенье. Я не смогла сдержать упрека. Она сказала, чтобы я не говорила ерунды — ведь я прекрасно знаю, что должна жить у бабушки до конца августа, пока не начнутся занятия в школе. Она еще больше рассердилась, когда я сказала, что сбежала.
— Что они там подумают? Что ты в нужник провалилась или еще куда? — говорила она. Она сказала, что у меня совести нет и она просто не знает, что теперь делать и как с ними связаться.
— А где отец? — спросила я.
— Сено возит, — ответила она.
Я убрала со стола чашки — старалась показать, что могу быть полезной. Увидев, в каком состоянии мои парусиновые туфли и носки, она спросила, уж не шла ли я часом по реке. Я же твердила свое: почему она не приехала в воскресенье, как обещала. Проколола шину на велосипеде, сказала она, ведь не думаю же я, что с ее мозолями, шишками и волдырями на ногах она в состоянии пройти шесть миль пешком после дня работы. Да, не так я представляла себе возвращение в родной дом — никто не кинулся ко мне, не обрадовался, не обнял. Она налила чайник, а я поставила на стол чистые чашки. Я старалась быть воспитанной и не выдавала своей обиды и горечи. Я рассказала ей, сколько стогов сена мы наметали, и она заметила, что мы их перещеголяли. Она достала несколько ячменных лепешек из шкафа и велела мне есть. Она не стала их разогревать, и это значило, что она еще сердится. Я знала, что к ночи она отойдет, но мне уже было все равно. Все хорошо в свое время.
Я сидела в конце стола и смотрела, как она, хмуря брови, пишет письмо тетке, сообщая, что я дома. Наутро я должна была отдать письмо почтальону и попросить не опускать его в ящик, а передать прямо в руки. Мать все повторяла, что может себе представить, как они там сбились с ног, разыскивая меня целый день. Чернила в ее ручке кончились, и, пока она их набирала, я держала полупустую чернильницу наклонно.
— Сядь на место, — сказала она, и я снова пошла на свой край стола и сидела там оцепенев. Я думала о полях за бабушкиным домом, о гладких камушках, которые оставила на подоконнике, думала о цветниках, о ночи, когда умер дедушка, а я стояла, как на часах, в холодной гостиной. О многом думала. И мне хотелось и здесь быть, в нашем доме, и к бабушке вернуться, чтобы опять скучать по маме. Тоскуя вдали от нее, я полнее ощущала ту мучительную боль, которая доказывала мне самой, как сильно я ее люблю. Я думала о том, что мне лучше быть вдали от нее, чтобы вспоминать о ней и в мыслях превращать ее в совершенство, коим она явно не была. Я решила, что, когда вырасту, обязательно уйду из дома. Мысль эта, исполненная предвкушения мести, утешила меня.
Кукла
Перевод А. Николаевской
Каждый год к рождеству я получала в подарок куклу от одной малознакомой женщины. Она была приятельницей моей мамы, и хотя они лишь изредка виделись или случайно встречались на чьих-нибудь похоронах, она не оставляла своей чудесной привычки — к рождеству присылала мне куклу. Ее обычно привозили вечерним автобусом незадолго до полуночи, и ее появление еще больше разжигало лихорадочный пыл суматошных и беспокойных рождественских дней. Мы пекли картофельную кулебяку, грибные пирожки, пудинг со взбитыми сливками, украшали подоконники венками из ветвей остролиста и блестящей мишурой, мы ждали, что вот-вот нам выпадет какое-то непривычное счастье.
Новая кукла казалась нам загадочнее и красивее, чем ее предшественница, а ее одеяние — пышнее и богаче. Куклы были мальчиками и девочками. Жокей в ярко-красном костюмчике, голландский барабанщик в темно-бордовом бархате, кукла с закрывающимися глазами в кринолине, существо такой хрупкой красоты, что, когда мои сестры хватали ее неловкими руками или начинали дергать за ресницы, чтобы она моргала, я пугалась. Глаза ее, похоже, были фарфоровые, будто два голубых цветочка, отливали ровной глазурью и преследовали навязчивой синью. Ее мы назвали Розалиндой.
Что и говорить, сестры ревновали и дулись: разве справедливо — мне дарят куклу, а им скучный, обычный фланелевый чулок со всякой ерундой, с полезными предметами: карандашами, тетрадками, еще подсыпают туда горстку ирисок и кладут трубочку с лакрицей. Всем своим куклам я дала имена, устроила для каждой место поудобнее — в углу комнаты, на этажерке, в пустой коробке из-под печенья, с каждой у меня были особые темы для бесед, каждую я награждала особыми знаками любви, а если надо было, то и наказывала каждую на свой лад. В отведенный час устраивала им по очереди прогулки, выносила во двор, усаживала на подоконник или в высокой траве и оставляла их там понарошку. У меня не было любимчиков, пока не появилась седьмая кукла, настоящая принцесса. Она тоже была с закрывающимися глазами, но большая, в голубом платье, газовой накидке, голубом берете, в белых лайковых туфельках с пуговичками. Мои сестры — а ведь они были старше меня — были поражены не меньше, чем я. В ней было что-то таинственное. Мы сошлись на том, что она как живая, а если к ней подольститься, она непременно заговорит. Льняные волосики на ощупь напоминали перышки, крошечные запястья двигались на шарнирах, ресницы — блестящие и черные, а взгляд такой завораживающий, что мы часто думали: нет, она не бездушная игрушка, душа у нее есть, и к нам она не безразлична. С ней я говорила о самом важном, самом наболевшем.
Так уж вышло, что школьная учительница невзлюбила меня; причин на то была уйма. Мне нравились уроки, я лучше всех готовила домашнее задание, задолго до звонка приходила в школу, к появлению учительницы успевала разжечь огонь в камине, разгрести пепел, набрать корзину торфа и дров. На самом деле ее раздражало мое прилежание, и она вечно дразнила меня, обзывала «паинькой». Она насмешничала над моей кофтой, шнурками на ботинках, заколкой в волосах, а чтобы другие девочки тоже потешались надо мной, называла меня «Оно». Сообщала обычно: «Оно пришло с дыркой на чулке», «Оно в грязной куртке», «Оно опять развело пачкотню в тетради». Учительница, думаю, ненавидела меня. Если я сдавала экзамен лучше других — а такое часто бывало, — она сперва зачитывала оценки других, а мою в последнюю очередь. И произносила: «Мы знаем, кто у нас больше всех зубрил», будто я провинилась. Когда на уроках кулинарии я предлагала ей попробовать пирога, который сама испекла, она корчила мину, словно я подсовывала ей гадость или отраву. Однажды она подговорила старшую девочку угостить меня фруктовым слабительным, сказав, что это конфеты, и наслаждалась, наблюдая, как я весь вечер бегаю в уборную. Я несла тяжкий крест. Когда, случалось, приходил инспектор и хвалил меня, она говорила ему, что я сообразительная, но совершенно неразвитая. Зато с моими сестрами была ласковой, часто справлялась у них о здоровье мамы, интересовалась, не собирается ли она прислать баночку домашнего варенья или кусок пирога. Я много молилась, посещала новены[2] в надежде, что она обратится к своей совести, поймет, как несправедлива ко мне, и раскается.
Однажды я готова была поверить, что мои молитвы услышаны. Дело было в ноябре, девочки начали откладывать деньги к рождеству, скоро в витринах магазинов появятся индюшки, а чуть попозже — ветчина и маленькие плоды без косточек, мандарины. Учительница объявила нам, что, поскольку мы хорошо сдали экзамен по катехизису, она решила поставить детский спектакль, в котором мы все будем играть, сами смастерим для него кукол и ясли и выстелим их соломой. Кто-то сказал, что из моей куклы получится самая красивая Пречистая Дева. Несколько девочек пошли ко мне домой посмотреть ее, я позволила им заглянуть в коробку с серебряной соломкой. На следующий день я принесла куклу в школу, и когда учительница сняла крышку с черной лакированной коробки, все вытянули шеи, чтобы получше разглядеть куклу.
— Что ж, вполне сносная, — сказала учительница и велела поставить коробку с куклой в кухонный шкаф: ей надлежало там находиться, покуда она не понадобится.
Я огорчалась, что нас разлучили, но была горда, что она примет участие в нашем спектакле и ей отведена главная роль. Я сшила ей плащ, ниспадающий складками, синий плащ, приколола к нему сетку и скрепила его маленькой алмазной застежкой. Кукла была словно соткана из лунного света, мерцала и сияла даже в темные, дождливые дни. Кухонный шкаф был совсем не подходящим местом для нее, но что я могла поделать?