Возвращение
Шрифт:
Он завещал все свое имущество какому-то родственнику — никто из нас этого родственника в глаза не видел и мало что о нем слышал. Когда мама поняла, что Джек не упомянул нас в завещании, она сказала, мол, недаром говорится, «кровь — не вода», но добавила, что не понимает Джека — мог бы оставить ей хотя бы графин или сухарницу. Однако, по-моему, корысть была тут ни при чем, просто ее влекла романтика, и как бы яростно она от этого не открещивалась, в тайная тайных она томилась по ней и уповала, что и на ее долю выпадет большая любовь.
Дикари
Перевод А. Николаевской
Семья Мейбл жила в одноэтажном доме в конце нашей улицы; мы постоянно ходили туда-сюда, всегда жадные до происходящего у соседей — помочь чем-нибудь, попросить чая, сахара, бумаги, выкройку на платье. О приезде Мейбл мы узнали за несколько недель, только нам не сказали, на чем она приедет — на автобусе или на машине и когда приедет — днем
Мейбл уехала десять лет назад, и их связывали эти годы только письма, она писала раз в месяц и вкладывала в конверт фотографии. Снимки были совсем тусклые, на них Мейбл — с другими девушками, глупо ухмыляется, так что понять нельзя, какая Мейбл на самом деле. Да к тому же на ней шляпа, лица почти не видно. Мейбл жила компаньонкой у одной леди; в письмах она расписывала эту леди, и как та сердится, и какие подсолнухи в ее саду, и какое красивое у нее немецкое пианино вишневого цвета.
— Она, надеюсь, останется у нас на лето, — сказала мать Мейбл слишком, как мне показалось, размечтавшись. Ну кому захочется торчать три-четыре месяца в нашем богом забытом местечке?! Тоска зеленая — вспашут землю, посеют овес и рожь, соберут урожай, обмолотят зерно, свезут на ярмарку гусей, и снова вокруг голые поля. Никто из местных женщин не красится, а в аптеке кольд-крем и крем под пудру сохнет в баночках, потому что никто его не покупает. Конечно, у нас следят за модой, смотрят журналы; мы с сестрами знаем, что леди теперь носят твидовые костюмы малинового цвета, а иногда прячут под корсаж надушенный носовой платок, чтоб аромат дольше держался. Ни на секунду я не допускала мысли, что Мейбл останется у нас надолго, но скажи я что-нибудь в этом роде, ее мама отправила бы меня домой. Мы отнесли наверх складную кровать, застелили ее чистыми простынями и одеялами, повесили липучку от мух. Плесенью пахло по-прежнему, но мама Мейбл сказала, что ничего в этом страшного нет, а если Мейбл стыдится своего дома, то тут уж ей не помочь.
Мы спустились вниз печь пироги. Мама Мейбл разбила в миску яйца и принялась их взбивать, пока не получилась пена. Потом достала апельсиновые и лимонные цукаты, на которых льдисто сверкали кристаллики сахара. Как хотелось взять кусочек! Мне велели просеивать муку, и я так энергично принялась за дело, что мука закружила в воздухе будто снег. Тут пришел отец Мейбл и потребовал, чтобы его накормили обедом. Мама Мейбл спросила, разве он не видит, что она печет пирог? И послала его в чулан во дворе у ясеня; он отправился туда и, обхватив дерево рукой, стал ворчать. В чулане ничего, кроме молока, отстаивавшегося на масло, не оказалось.
— Не приставай, — сказала мама Мейбл.
— Может, мне траву есть прикажешь? — сказал он, и я испугалась, как бы он в сердцах не запулил миску со взбитыми яйцами во двор, поди собери их среди топчущихся в навозе кур, уток и свиней.
— Подождать не можешь? — ворчала мама Мейбл, но, увидев, что он вот-вот взорвется, наклонилась от греха подальше — чего доброго, ему вздумается наградить ее тумаком — и достала с тарелки, прикрытой другой тарелкой, сваренный утром бычий язык. Конечно, она его для Мейбл приберегла, но лучше не скупиться, себе дороже. Она резала язык, отец Мейбл следил за ней, а сам так и кипел. Она занесла нож, и я подумала, недолго длился бычий век — что живого, что мертвого. Мама Мейбл резала язык на тоненькие ломтики — экономила. В тишине раздался писк мыши, попавшейся в мышеловку, которую мы только что поставили в комнате Мейбл. Писк был резкий, молящий. Тут отец Мейбл от нетерпения схватил кусок прямо рукой — еще ждать, когда на тарелку положат. Мне тоже хотелось попробовать. Правда, я предпочитала язык с маринованным огурчиком, чтобы вкус мяса перебивал вкус чего-то искусственного, — огурца, извлеченного из банки. Отец Мейбл, пристроившись у плиты, торопливо, громко чавкая, ел — прикончит кусок хлеба и требует у меня другой, да поскорей. Когда он пил чай из эмалированной кружки, я слышала, как вода булькает у него в горле. Хоть бы раз в жизни он сказал мне доброе слово.
Пирог получился на славу. Темно-золотой, прекрасно поднялся, в трещинки мать Мейбл накапала виски, «для запаху», пояснила она. Я спросила, будет ли она покрывать его глазурью, но она как будто не слышала. Ни с того ни с сего я начала раздумывать, за кого Мейбл пойдет замуж, она наверняка еще не замужем, не засиживаться же ей в девках, нет ничего унизительнее.
— Ступай домой, — сказала мне мать Мейбл.
Я посмотрела на нее. Если взглядом можно что-нибудь выразить, то моим взглядом все было сказано. В нем была мольба. Он просил: «Разрешите мне встретить Мейбл!» Я упрямо надеялась, что она пригласит меня, и стала расхваливать пирог, чистые окна, натертые полы, восторгаться, что в мышеловку попались три мыши и их отправили в огонь, в общем, хвалила все подряд. Но тщетно. Она так и не пригласила меня.
Весь следующий день я промучилась. Разрешат ли мне пойти? Но родители молчали, а я все гадала: пойду — не пойду, бормотала всякие заклинания и проклятия. Положила часы циферблатом вниз и задумала — если угадаю время более или менее точно, значит, меня возьмут. Между рамами открытого окна металась бабочка, я загадала и на нее — если она выберется без посторонней помощи, то пойду. Бабочка билась, хлопала крыльями, бессмысленно кружила и вдруг чудом выпорхнула на волю, она парила в воздухе мягким, трепещущим, оранжево-коричневым пятном. Будет ужасно, если я не пойду. Если сестры пойдут, а меня оставят стеречь дом, я просто не выдержу. Меня частенько оставляли. И чего его стеречь — дом крепкий, надежный, огромный такой. В порыве усердия я принялась наводить такую чистоту, что мама сказала, похоже, Мейбл должна приехать к нам. Вот бы хорошо!
Я перемыла после чая посуду и, не в силах больше крепиться, начала тихонько хныкать. Мама притворилась, что не замечает, и пошла на кухню переодеваться. Она часто там переодевалась, ее чистая одежда проветривалась перед плитой. Наверху было сыро, в шкафах тоже сыро, когда мы надевали свежее белье, сырость пронизывала нас до мозга костей. С какой стати, ругалась она, ей браслеты нацеплять и в выходную кофту выряжаться? Я заплакала громче. Она сказала, чтоб мы выбросили дурь из головы, никто из детей не пойдет, на кухне Макканнов такую орду не разместить. Мама велела прекратить охи-вздохи и заняться делом. Пока отец брился, я забилась под стол и начала молиться. Отец был не в духе, я это поняла по тому, как он скреб подбородок. Ну и денек выдался, не позавидуешь, бормотал он. И вообще, с чего это вдруг он должен задавать корм скоту; а с того, что больше некому, отрезала мама.
Они ушли, а мы с сестрами решили печь оладьи. Старшая сестра плеснула в печь столько керосина, что чуть не наделала пожара. Никогда не забуду. Из печи рвутся языки пламени, будто Судный день настал, алые струйки огня мечутся по стене над плитой, а мы с другой сестрой как закричим: гаси, скорее пламя гаси, и в панике бросили в печь первое, что попалось под руку, — бидон с молоком. К счастью, мы погасили огонь, но в кухне стоял смрад от керосина и подгоревшего молока. Какие уж там оладьи, целый час мы пытались проветрить комнату и отчистить плиту. Когда мать с отцом вернулись, мы совсем присмирели. Уже стемнело, когда мы услышали, как звякнула задвижка калитки, собаки рванулись к дверям, потом щелкнул замок. Первой вошла мама. Она всегда приходила первой — торопилась поставить чайник для отца. Мы сразу же заметили пакет у нее под мышкой. Бумага тонкая, с одной стороны надорванная. Пока мама, потягивая носом, выясняла, что подгорело, сестра выхватила его. Да вовсе ничего не подгорело, твердили мы, и принялись умолять ее поскорее рассказать обо всем. Мейбл приехала, с дороги очень устала, чудно выговаривает слова, сообщила, что в Австралии для мимозы и для палки одно и то же слово существует.
Пришел отец и заявил, что он у Макканнов красивей всех был, даже красивей самой Мейбл, а потом стал изображать, как она говорит. Я отродясь не слыхала такого. Отец сказал, что эта Мейбл одним их только подивила — похвастала, что играла на бегах и ездила на скачки в Сидней. Мама добавила, что Мейбл жила в какой-то дыре, в овцеводческом поселке, и ни с кем не зналась, кроме как со стригальщиками овец да со своей хозяйкой. А с наружности Мейбл худющая, кожа сухая и задубевшая от жары. В подарок, оказывается, она привезла бледно-голубую шелковую пижаму. Я поняла, что маме подарок пришелся не по вкусу, она глядела на пижаму почти с отвращением. Она-то надеялась, что ей подарят платье или блузку, в общем, в чем выйти можно. К тому же пижама была чем-то постыдным, ведь пижамы носили мужчины, а женщины — ночные рубашки. Стыд и срам. Мама быстренько ее свернула, пока отец не увидел, а то примется насмешничать. Мама сунула пижаму в шкаф, ясно было, она оскорблена. Лучше бы клочок материи подарила — можно бы сшить девчонкам платья. Сдается мне, приезд Мейбл всех разочаровал; даже отец Мейбл ни слова не понял из того, что она говорила. Мужчины, собравшиеся поглазеть на нее, сошлись на том, что она гроша ломаного не стоит, а женщины раскритиковали ее наряд. Они-то ждали, что она приедет в выходных туфельках на высоких каблучках, может, даже в замшевых, а на ней были кожаные, почти что — хоть и не совсем — плоские. Мало того, они были рыжевато-коричневые, и носки рыжевато-коричневые, и кожа у нее чуть-чуть такого же цвета; еще на Мейбл был ярко-красный пиджак. Чучело да и только, сказала мама, а шума от нее столько, что хоть уши затыкай.