Впереди — Днепр!
Шрифт:
Всю ночь он, присматривая за лошадьми, все в одном и том же варианте сочинял письмо. Но наступал рассвет, разгорался день, и все, так старательно подобранные слова исчезали из его памяти. Им овладевала сонливость, и он решал сесть за письмо завтра, сразу же после завтрака или, на крайность, после обеда. Эти завтра продолжались у Круглова нескончаемой чередой.
Уже во всю силу разгорелось лето, и в начале июля где-то далеко на востоке, под Орлом и Курском, глухо загудела канонада. Днем она была не так слышна, но по ночам, особенно на утренней зорьке стрельба доносилась отчетливо и ясно. Больше недели стрельба нисколько не приближалась и не удалялась. Но утром двенадцатого июля загудело совсем в другой стороне, намного ближе и яснее. С каждым днем
— Чуешь, Паша, — сказал подошедший Васильцов, когда на рассвете Круглов загнал лошадей под деревья, — наши пушечки грохочут, лупят фашистов и в хвост и в гриву.
Васильцов присел рядом с Кругловым, закурил и, пуская сизые клубы дыма, мечтательно продолжал:
— Идут наши и прямо сюда. Вот соединимся скоро и опять заживем во всю силушку. Тебе-то, конечно, домой придется, здоровье твое слабовато, а я нет, я до их Берлина дойду. Последний гвоздь в гроб фашизма вколочу. Попрошусь только на, недельку семью повидать — и на фронт. Ты в колхоз, конечно, подавайся. Хоть не ахти какое твое здоровьишко, а все подмога колхозу. Там же теперь старый да малый, да бабы разнесчастные. Мужчина — редкость большая.
Теплые душевные слова Васильцова вмиг оживили в потускневшем сознании Круглова картину родной деревни, куда скоро, совсем скоро вернется он и заживет, как говорит Васильцов, во всю силушку. Он уже мысленно начал молить, чтобы гул скорее придвинулся и в леса ворвались наши солдаты. А Васильцов продолжал говорить все так же задумчиво и мечтательно, докуривая одну папиросу и торопливо сворачивая другую.
— А ведь ровно год, как попали мы в плен. Даже в самом кошмарном сне не виделось мне такое. И вот на тебе, очутился в плену. Лежал, помню, из ручного пулемета стрелял, а тут ударило, помню, раз, другой и все провалилось. Очнулся, когда фрицы прикладами охаживали…
Васильцов неожиданно поперхнулся, словно проглотив что-то острое, удушливо закашлялся и, вытирая ладонью слезы, с горечью сказал:
— Вот так и очутился в плену. А будь в сознании, ни в жизнь не захватить бы им меня. Тебя-то, я помню, они тоже чуть живого в подвал приволокли, — сожалеюще добавил он и смолк.
— Да… Я уж и не помню, — прошамкал Круглов, мгновенно вспомнив Костю Ивакина и его полные ненависти слова: «Гадина! Предатель!», которые давно уже затерялись в помутневшей памяти Круглова.
Васильцов еще говорил что-то, но Круглов не слышал. Перед ним, как живое, стояло перекошенное злобой лицо Кости Ивакина, точно такое же, каким он видел его, когда, подняв руки, побежал навстречу наступавшим немцам. Гул канонады в это время заметно возрос, и Круглову почудилось, что он видит там, среди наступавших цепей, Костю Ивакина.
— Ну, отдыхай, сил набирайся, скоро с родными, с нашими встретимся, — сказал Васильцов и, к великой радости Круглова, тут же ушел.
«Наши… Скоро… встретимся… — беспорядочно билось в уме Круглова, — сил набирайся… с нашими встретимся…»
Он обессиленно свалился на траву, чувствуя теплую, отдававшую прелью, захвоенную землю. А в ушах все явственнее и жестче продолжал звучать совсем было позабытый голос Кости Ивакина: «Гадина! Предатель!»
«Да ведь если он жив, то все знают, что я не попался, а сам побежал в плен, — опалила Круглова впервые осознанная им мысль. — Он же командирам рассказал, а те, известно, сразу написали, куда нужно. Какой же мне теперь дом…»
В полном сознании, совсем не чувствуя ни боли в груди, ни ломоты в ногах, ничком лежал он на лесной земле и, как давно с ним не бывало, лихорадочно думал. Конечно, и в деревню сообщили, что сам по себе, добровольно перебежал к немцам. Сразу же власти понаехали, корову, может, отобрали, а может, и всю семью выслали. Ведь сколько же говорили и в присяге писалось, что тех, кто перебегает, ждет самая суровая кара. Ну, может, Наташку и детишек пощадили, а уж корову-то верняком отобрали.
Ему стало так жаль рыжую,
«Сдурел совсем, — через минуту опомнился он и пугливо осмотрелся по сторонам, — если и тут узнают, даже Васильцов и тот не пощадит. Ведь все-то в плен, не как я, попали… А может, и не уцелел тогда Ивакин», — ободрила его радостная мысль, но тут же наплыло другое:
«Ивакин-то не один там был. Позади-то командиры сидели. Они все видели…»
Неудержимое отчаяние вновь придавило Круглова к земле. В памяти мелькнула веселая, дрожавшая от смеха Наташа и тугой пучок волос на ее голове. Наташу сменило весеннее, далекое-далекое утро, когда он еще мальчонком с работниками выехал в залитое солнцем, сизое от легкого пара яровое поле. От этого воспоминания у него потеплело в груди. Он приподнялся, потом встал на колени. Сквозь густые ветви сосен упрямо сочились тонкие и прямые иглы такого же, как в то далекое утро, солнечного света. Укрытые под деревьями лошади, разбившись попарно, с упоением чесали зубами друг другу холки.
«А может, и не знает никто, — жадно оглядывая лошадей, недвижно уснувшие ели и испещренную солнечными бликами землю, подумал Круглов, — может, перебили всех в тот день, и один я в живых остался…»
От командира партизанской бригады Перегудов вернулся только на третьи сутки. Возбужденный, с худым сияющим лицом и необычно улыбчивыми глазами, он старательно захлопнул дверь землянки и с каким-то праздничным тоном в голосе торопливо заговорил:
— Ух, Степан Иванович, и дела развертываются. Как услышал, дух захватило! Первое — это положение на фронтах. Наступление гитлеровцев на Курск от Орла и Белгорода в пух и прах провалилось. Воронежский и Степной фронты отбросили немцев назад к Белгороду и полностью вышли на свои прежние позиции. Западный, Брянский и Центральный фронты с трех сторон штурмуют орловскую группировку гитлеровцев. Есть сведения, что немцы начинают поспешно оттягивать свои тылы из Орла. Так что не просто жарковато фашистам, а совсем горячо, вот-вот жареным запахнет.
— Это одно, — торопливо прикурив от папиросы Васильцова, продолжал Перегудов, — а теперь второе, наше, партизанское. Только лично для тебя, больше пока никому ни звука! Все наши партизанские силы начинают грандиозную операцию. «Рельсовую войну»! Понимаешь? Не налет, не взрыв, не операцию, а войну, да еще рельсовую. Это, Степан Иванович, и представить трудно. Суть вот в чем. Все наши партизанские отряды, группы, соединения по общему единому плану, в одну и ту же ночь на всей нашей территории, захваченной фашистами, рвут на железных дорогах рельсы, мосты, переезды, стрелочные устройства. Короче говоря, наносят мощный одновременный удар по всем железным дорогам в тылах немецких войск. Подумай только, — склонясь к Васильцову, воскликнул Перегудов, — каково будет самочувствие немецких солдат, да и не только солдат, когда на всех основных магистралях оккупированной территории разом полыхнут тысячи взрывов. Вот те и уничтожены советские партизаны!.. Вот те и горстки бродяг и бандитов, как распинается о нас Геббельс. А что они запоют, когда почти вся прифронтовая железнодорожная сеть будет выведена из строя, когда эшелоны не смогут двинуться ни к фронту, ни от фронта?
Затаив дыхание, слушал Васильцов Перегудова и от возбуждения переломал целую коробку спичек.
— Эй, эй! — остановил его Перегудов. — Ты что же это? Спички у нас на вес золота, а ты их, словно фрицев, крошишь.
Васильцов по-мальчишески густо покраснел и поспешно собрал обломки спичек с уцелевшими головками.
— Ну, ладно, — миролюбиво сказал Перегудов, — скоро всего будет вволю, а не только спичек. Так вот, — развернул он карту, — на операцию приказано вывести всех партизан. Охрану лагеря поручим тем больным и раненым, которые способны владеть оружием. А впрочем за лагерь опасения напрасны. Фрицам сейчас не до нас, их с фронта так жмут, что только треск стоит. Так вот, идем на подрыв вот этих участков.