Время гарпий
Шрифт:
Дом, в котором Лариса Петровна осталась жить вместе с мамой, стоял в центре города. Он был деревянным, с тщательно отесанными брусьями, с печным отоплением. Дом бы построен в войну пленными немцами, поэтому на нем лежал какой-то неуловимый «заграничный отпечаток», не вязавшийся с той жизнью, которой жил вокруг мрачный городок при огромном заводе. В каждой огромной квартире с длинным коридором, заставленным детскими колясками, велосипедами, импровизированными гардеробами и старыми шкафами, жило по три семьи.
И на эту жизнь дом тоже каким-то образом накладывал отпечаток уюта и особой домовитости. В доме с деревянными резными перилами пахло
После Гомера Лариса Петровна считала ниже своего достоинства ходить в кино на несодержательные фильмы о современной жизни. Производительности труда ей хватало и на папином заводе, а в любовь она верила лишь в самом возвышенном антураже исторических постановок. Вместо кино она решила осваивать музеи. Их в городе было целых два: один на папином заводе — о трудовой славе, а другой — краеведческий.
Краеведческий музей был раньше домом губернатора города, он стоял в маленьком запущенном парке, а за ним были замечательные качели, куда папа иногда в детстве водил ее качаться, если у него был не конец квартала. Он всякий раз поражался, сколько можно раскачиваться, и как ей не надоест. Мол, в автобусе девочку без приключений не провезешь, её укачивает, а на качелях — никаких проблем с головою.
В самом музее пахло как-то необычно, наверное, чем-то натирали паркет. Картины Ларисе Петровне не понравились, они несли мало познавательной информации. На них изображалась либо природа с подтекстом любви к родному краю, либо натюрморты без всякого подтекста. Натюрморты совершенно некстати вызывали аппетит, но Лариса Петровна стеснялась есть в музее, хотя всегда в музейные походы захватывала с собой бутерброд с сыром.
По-настоящему ее заинтересовал в музее лишь один портрет девушки в полный рост с волосами, перевязанными голубой лентой, в голубом же платье с чайной розой в руках. Много лет спустя Лариса Петровна выяснила, что это было платье-булль. Экскурсовод пояснила, что на портрете изображена дочь хозяина дома, которую заезжий художник избрал своей музой. Лариса Петровна так и поняла, что этот художник потом женился на своей музе.
Экскурсовод ей пояснила, что «муза» переводится с древнегреческого как «разумная», а музей — еще в Древней Греции считался жилищем муз. Но, глядя на старую мебель и облупившиеся стены, Лариса Петровна иногда казалось, что музей больше похож на кладбище навсегда ушедших времен, чьих-то несбывшихся надежд, всех муз вместе взятых.
На шее девушки с портрета висела странная камея на бирюзовой бархатной ленте. Через два года Лариса Петровна, уже став постоянной посетительницей всех музейных экспозиций, набралась смелости и поинтересовалась, что же за странное украшение изобразил художник на шее своей избранницы.
Пожилая дама, директор этого музея рассказала ей, что девушка вышла замуж и уехала из их города в Санкт-Петербург. А на ее камее была изображена гарпия, мифическая женщина-птица с мохнатыми толстыми лапами. И таких изображений всего три во всем мире, поскольку обычно гарпии изображаются с огромными птичьими лапами. По преданию, эта камея могла помочь своему обладателю увидеть гарпий, которые будто бы никуда не исчезли. Если несколько тысячелетий люди твердо знали, что гарпии бессмертны, с какой стати им исчезать лишь потому, что люди, проявляя извечное непостоянство, перестали в них верить?
Директриса показала Ларисе Петровне несколько сохранившихся писем девушки родным, где та поздравляла их со Святками, Рождеством и Пасхой. В письмах рассказывалось, как растут двое ее детей, как живут в Санкт-Петербурге их общие знакомые. Постепенно тон писем становился все тревожнее, а в последних письмах девятнадцатого года звучала обреченность и смирение перед судьбой. Дети и муж девушки с портрета погибли, а она сама дважды видела гарпий, круживших над темным городом. В последнем письме девушка прощалась навсегда с оставшейся в живых няней и извинялась, что никогда не сможет вернуться в город и навестить могилу родителей.
Директор музея и не подозревала, что своим рассказом подстегнула почти заснувшее увлечение древнегреческой мифологией их юной посетительницы. Лариса Петровна поинтересовалась, что же стало потом с этой девушкой с портрета? И директриса ответила, что по их данным, дочь градоначальника пережила революцию, гражданскую войну, но вряд ли смогла пережить блокаду.
После войны так и не удалось ее найти, хотя прежняя директор музея в середине пятидесятых годов пыталась навести о ней справки, считая, что та могла дать ценные краеведческие сведения. И ей тогда должно было быть уже около семидесяти лет, а в таком возрасте люди гораздо лучше помнят прошлое, понимая, сколько бесценных мгновений бытия кануло в Лету безвозвратно.
… Лариса Петровна выросла в странную девушку, которая приковывала взгляд любого, кто хотя бы раз видел иллюстрации картин Сандро Боттичелли. В ней было что-то от его Весны, одной из граций, Афины… С прекрасными бесплотными моделями Боттичелли ее роднило и отсутствующее грустное выражение, появившееся у нее в десятом классе после похорон отца.
Папа сгорел очень быстро. После какого-то обязательного медосмотра папу оставили в больнице. Он в растерянности позвонил маме, которая в назидательном тоне заметила, что ему действительно давно пора полечиться и «полностью обследоваться». Но на следующий день, отправившись проведать бывшего мужа с домашними разносолами, она пришла с белым лицом, в спутанном платке и кое-как застегнутом пальто, что совершенно не вязалось с ее культом чистоты и аккуратности. Врач отозвал ее в ординаторскую и честно сказал, что у папы — неоперабельный рак.
Мама перевезла папу из больницы домой, заверив его, что дела идут на поправку, просто поправляться с такими делами все-таки лучше дома. Через три месяца папа умер. Из этих трех месяцев в памяти остались только запах лекарств и постоянное шипение металлического футляра, где кипятились шприцы. Лариса Петровна бросалась то в магазин, то в аптеку. Все три месяца она с мамой качались на этих жутких качелях, когда надежда на чудо вдруг пронзала ее от макушки до пяток, и казалось, будто все кошмары уже позади. Но приговор врача так и остался окончательным, все так же горел огонек ночника, все так же она всхлипывала от стонов папы, слушала успокаивающий шепот мамы и ее тихий плач над корытом с простынями и наволочками.