Время лгать и праздновать
Шрифт:
Истина приходит вместе с человеком, даже если это не Христос. До Нерецкого все на свете было проще, и ей сначала не верилось, что он и в самом деле такой, каким кажется — уравновешенный, благовоспитанный… Таких нет. Такими давно даже не прикидываются. Но он был таким, каким был, и рядом с ним одолевала тоска по чистоте.
«Он не глуп, и у него правила», — скажет Плахова после знакомства с Нередким.
Вот именно. И первая ночь в его квартире прошла по его правилам. Это так же верно, как и то, что попала она к нему, потакая своим правилам — увязалась за развеселой компанией, прекрасно зная, что в общежитие в такую поздноту не попадешь, во всяком случае благоразумнее не пытаться. Как тут было не принять не очень настойчивого приглашения… заурядного малого, знакомство с которым окончится завтра утром; она входила в его квартиру на правах главного действующего лица, чтобы затем
«Спать будете здесь, за этой дверью — ванная, тапочки в прихожей… Вот вам полотенце, а мне, извините, надо выспаться».
И в самом деле: к тому времени, когда она, облачившись в его пижамную куртку, вышла из ванной — разнеженная, благоухающая каким-то мудреным шампунем — Нерецкой уже притих в маленькой комнате. Нерешительно войдя «к себе», она увидела просторную спальню, большую кровать, светящуюся белизной за гостеприимно откинутым одеялом, и оробела… Сюда ли ей?.. Кровать светлого дерева, такие же бельевой шкаф, стулья, туалетный столик, ширма-складень, расписанная японскими картинками, — весь этот гарнитур почти дворцовой красоты попросту отпугивал.
Благопристойно уложив себя в белоснежное лоно, она подтянула одеяло к подбородку и замерла, невольно прислушиваясь к тишине: не очень верилось в ее непогрешимость… И потом эти покои. Они подавляли, царствовали, подразумевали безропотность в гостях, которым по ночам некуда деваться. Но прислушивалась недолго: уж очень нежила постель, и сон наплывал как хмельной дурман, от которого тело сладко умирало.
И было пробуждение — как рождение в сияющей купели — в тепле и слепящем свете бьющего из окна солнца, с чувством не случайной гостьи в незнакомом доме, а вернувшейся в родное жилище! Позади долгие докучливые годы в чужой стороне, она возвратилась туда, где ее баловали, где она росла любимицей!.. Чувство, совсем незнакомое для ее прозябающей души, — не любовница, не возлюбленная даже, а любимица!.. Люди просыпаются знаменитыми, она проснулась счастливой.
Так и лежала — залитая светом, распираемая выдумками, чуть не всерьез поверив, что все так и есть, что судьба устыдилась и вернула ей должное, — пока не вспомнила во всех подробностях, как очутилась в этой комнате, этой кровати. Поскорее натянув «лягушачью кожу», она подошла приоткрыть дверь — чтобы показать, что к ней «уже можно», и увидела записку, пришпиленную на высоте глаз: «Завтрак ищите в холодильнике. Будет желание — забегайте».
Как же так?.. Она что же, одна в квартире?.. Подстрекаемая любопытством девчонки, торопящейся извлечь побольше из своей безнаказанности, потихоньку пересекла коридор и вошла в гостиную, куда заглянула ночью лишь краем глаза. Окна здесь выходили на северную сторону, но сумеречность как-то особенно приличествовала убранству — массивной резной мебели, бесконечным рядам книг с золотыми «затылками», большому живописному женскому портрету, россыпи старых акварелей в простенках между окнами… В дальнем правом углу, за светло-зеленой с золотом портьерой белела узкая дверь, за которой оказалась еще комната, чуть не вся заставленная турецкой тахтой, обширным письменным столом, украшенным бронзой Лансере, и книжным шкафом красного дерева с лежащей на нем виолончелью в черном футляре. Картина над тахтой — женская фигурка в длинном светлом платье, написанная, казалось, не красками, а лунным светом и блеском серебра, — придавала комнате какое-то загадочное содержание, невольно думалось о том, кто видит ее каждый день. Зоя даже взобралась на тахту, чтобы прочитать имя художника, написанное бронзовыми буквами: «Розальба Карргера».
Всколыхнувший тишину бой часов, будто живой голос, заставил вздрогнуть. Шагнув к двери, она так и простояла возле нее, пока словно бы и не по комнатам, а издалека, над городом, дрожа, прокатывался минорный гул колоколов — как суровое напоминание о чем-то или призыв к чему-то.
Солнечная спальня, заставленные книгами стены, таинственная серебряная дама, суровый голос часов — все это откладывалось в душе приметами утерянного и обретенного мира. Время ее жизни отныне отсчитывали часы в гостиной. Само представление о времени, его движении стало неотделимо от этих часов, от их готической коробки-часовенки, от укрытого за стеклом непорочно белого циферблата, каллиграфически окольцованного арабскими цифрами, вплетенными в знаки Зодиака; от паутинно тонких черных стрелок с серпами полумесяцев на задних концах, неукоснительно, с извечной размеренностью описывающих круг за кругом.
«В этих часах, — говорила Плахова, — как во всех старинных приборах, есть что-то от чудесного.
Дождавшись, когда бой затих и ритуальное шествие избранных секунд уступило дорогу их буднему множеству, Зоя вернулась в спальню, старательно прибрала кровать, села к туалетному столику и, причесываясь, придирчиво рассматривала себя то в три четверти слева, то в три четверти справа, прикидывая «в порядке бреда» (выражение режиссеров, неспособных думать в ином порядке), может ли выросший в этих хоромах добрый молодец полюбить такую вот, не лишенную некоторых достоинств бездомную тетку, которой — страшно подумать! — уже стукнуло двадцать один!.. К тому же «великоватую». Плахова тоща — «изображена в двух измерениях», а она великовата. Девы с изъянцем. «Мой крест» или «мое проклятие», вздыхают они, оттесненные богоданной плотью от вожделенной цели. Все сказанное о них по этому поводу заучено назубок.
«Она безусловно одарена. Женственность, правда, интеллектуальная грация… Лучшей Ирины для «Трех сестер» и желать грешно. Но после ухода на пенсию верзилы Чаусова Тузенбаха ей под стать у нас нет», — так рассуждает их главный режиссер Пиотухов-Голландский (ни один мальчишка не пройдет мимо афиши театра, не переделав первую половину фамилии), глухой как пень старик, с небезопасной привычкой совать под нос собеседнику вечно испорченный слуховой аппарат. «Паки и паки напоминайте молодым, что и у великих творческая молодость зачастую проходила неприметно для публики. Подлинный талант просочится!..»
«Просыплется», — уточняла Плахова.
Но тут уж как ни огрызайся — плетью обуха не перешибешь, «смирись, гордый человек». Втрое обиднее, когда великовата не только для театральных героинь… Тут уж недалеко и до комплекса неполноценности из-за чрезмерной полноценности.
Впервые покинув квартиру Нерецкого, она говорила себе, что ее безмятежный сон объясняется скорее всего тем, что гостеприимному хозяину более по вкусу маленькие женщины. Она даже где-то читала о влечении антиподов… Но ведь могут быть и исключения из правил?.. Она, например, никакой тяги к коротышкам не испытывает. И «забегайте» сказано ей!..
Шагая по солнечным пятнам бесконечной липовой аллеи «Дворянского гнезда», она то и дело мысленно возвращалась к дачной вечеринке и очень жалела, что Мятлев не познакомил ее с Нерецким, не посадил рядом. Проще говоря — не свел их. Она бы скорее поняла, что он один, что сидящая рядом и весело беседующая с ним дама — жена Мятлева, и стала бы следить за собой, за тем, что и как говорит, над чем смеется. Не очень приятно, если он вынес впечатление, что ей привычны компании, куда являются с шутовской рожей и безмятежно переносят похабщину… тем более что это не так уж далеко от истины. Единственно что в этом случае может сойти за оправдание — им с теткой, соседям Мятлева, невежливо было отказываться от приглашения, уж не говоря о том, что тетка успела продать им щенка добермана. Мятлев, которого Зоя видела впервые, как и его гостей, пришел звать на новоселье, уже будучи сильно «хорош», о чем за сто шагов оповещала пламенеющая физиономия. И гости не отстали от хозяина. Какие постарше, трясли пыльное тряпье непечатных анекдотов, молодые пары сюсюкались и прилюдно лобызались — «публично ублажали интимные позывы», как сказала бы Плахова. Для кого и зачем было следить за собой — ей, случайной захожей, в чужом и уже пьяном пиру?..
И еще она вспоминала, что Нерецкой выделялся среди гостей не только ростом и «породой» («По экстерьеру, лорд какой-то!» — скажет потом тетка), но и независимостью. К нему тянулись, настырно увещевая:
«Не будь Разиным Аркашкой, выпей рюмашку!..»
Жена Мятлева бесцеремонно отпихивала совратителей:
«Не лезь, Андрей за рулем!..»
Обычно выпивохи нетерпимы к трезвенникам за столом, но его не задевали. И не только потому, что он приехал на машине: видно было, что за ним признавали право на самостоятельность. Он был другим, неровней, хотя бы потому, что отличался умением держаться, врожденным умением — не тем, которое заимствуют, берут напрокат, напяливают по нужде и за которым если не лицемерие, то амбиция, если не манерность, то блуд. Оставаясь трезвым никому не в укор — как обладающий правом на трезвость, он при этом никак не отстранялся от пьяной трепотни, в которую его старательно вовлекали, ничем не выдавал, что дачная гульба ему претит. Оттого никто не давил сакраментальным: «Или пей, или уходи».