Время освежающего дождя
Шрифт:
Беседа была коротка, Саакадзе торопился.
Необычно в доме Саакадзе. Едва слышно ступают слуги, осторожно ставя на скатерть блюда с яствами и подносы с высокими стопками хлебных лепешек.
Мамка в черном платке, с опухшими от слез глазами, внимательно наблюдает за слугами. Она только что вернулась из Сиона. Сегодня полугодие страшной смерти Паата. Храм не мог вместить всех, стремящихся выразить сочувствие Русудан и Георгию. Мамка, расставляя на скатерти сосуды, говорила вслух сама с собою: «Святой католикос служил панихиду, хор иноков прибыл из Кватахевского монастыря. Четыре колонны укутаны в черный шелк, возле разместились княгини с траурными цветами на платьях. Слева от алтаря плакальщицы в белых покрывалах рыданием
Мамка смахнула крупную слезу. «Бежан, белее воска, в монашеском одеянии, возвышается за отцом Трифилием, а Автандил… О мое дитя! Черным огнем мести сверкали его глаза!»
– Скажи Циале, пусть сегодня придет в мой дом, – шепнул Георгий при выходе из Сиона.
– Откуда узнал? – изумилась Хорешани. Она всячески скрывала приезд девушки, не желая усилить печаль друзей пространным рассказом.
– Откуда? Гиви помог тебе скрыть тайну. А о поясе осторожно намекнул: «Ты, Георгий, не удручайся, пояс Паата сохранила заботливая Циала».
Хорешани едва удержала неуместную улыбку:
– Этот кувшин – от рождения с трещиной. Хорошо – к Русудан не докатился.
– Я запретил. Но теперь, думаю, время. Пусть Русудан до конца выпьет чашу страдания. Надо помнить о живых.
– Да, Георгий, лучше, чтобы она узнала все.
Многие приехали из отдаленных замков. Некоторые воспользовались подходящим случаем оказать внимание Саакадзе, другим хотелось хоть раз видеть слезы Русудан. Но и тени нет на лице высокомерной! Изо льда сделана или из мрамора?
Русудан была со всеми любезна, с достоинством беседовала с монахами, князьями и слегка смягчалась, встречая тоскующий взгляд Циалы. Ее любил Паата…
Гости разъехались рано, их не удерживали. «Не свадьба», – холодно сказал Даутбек недоумевающему князю Джавахишвили.
Слуги закрыли ворота, погасили лишние светильники, задвинули на ставнях засовы. В комнате приветствий оставлен большой ковер, нет ни мутак, ни подушек. Сюда собрались близкие Саакадзе, съехались «барсы» с семьями и родителями. Дед Димитрия, уже слегка сутулящийся и прихрамывающий на правую ногу, поминутно смахивал набегающие слезы. Приехал Папуна, худой и молчаливый.
После марткобских дней он удалился в Носте, и ни доводами, ни просьбами, не могли заманить его в Тбилиси. Все знали – невыразимо по Паата тоскует друг. «Пусть среди ящериц успокоится», – убеждал Даутбек. «А может, Хорешани права: не следует оставлять одного?» – возражал Дато. Согласен с Хорешани был и Саакадзе: «Надо трудным делом отвлечь напрасную печаль». Но не только из-за Паата страдал благородный Папуна. Тэкле! Бедное дитя! Зачем так безжалостно ступает за ней черная судьба? Зачем на нежные плечи свалилась непосильная ноша разбитого счастья? Не задумался бы Папуна взять все невзгоды на себя. Не задумался бы жизнь отдать во имя ее лучшего дня. Он поедет в проклятую Гулаби, он сделает все, чтобы спасти светлую, подобную весеннему облаку Тэкле.
Хорешани, подавив вздох, опустилась на ковер возле неподвижной Русудан. Саакадзе дотронулся до колена Зураба и сдавленно проговорил:
– Вижу, друг, сердишься! Напрасно! Только желание не слишком обременять друзей заставляет меня иногда сохранять в тайне замыслы. А чувства мои к тебе, любимому Зурабу, известны.
Зураб низко опустил потемневшее лицо. Едва слышно потрескивали в светильниках фитили. Саакадзе испытующе поглядывал на князя. Тихо стучали черные четки в пальцах Трифилия. Мучительное безмолвие нарушил Саакадзе:
– Говори, Циала, говори все. Сейчас мы одной душой будем слушать о последнем часе незабвенного Паата. Да послужит нам гордым утешением жертвенный подвиг во имя родины. Говори!
– А может, Георгий, сегодня устала Русудан? –
– Нет, друг, есть тяжести, которые лучше сразу перенести. Говори, девушка.
Циала, казалось, вся ушла в воспоминания. Она не выронила из памяти ни одного слова, ни одного вздоха Паата. И, как молитву, передала последний день любимого:
– Когда шах-севани пришли за Паата, он улыбнулся мне: «Не убивайся, Циала, есть чувство, за которое не страшно умереть. Молодость, красота – все проходит, вечны любовь и ненависть. Научи этому своих детей…» Открыла глаза – пусто. Вошла старая Фатьма, вскрикнула: «Два дня ты в мертвом сне лежала». Я вскочила, о госпожа Русудан, не знала я, куда бежать из удушливой темноты. Пьетро делла Валле усадил меня, заставил выпить целебные капли и печально сказал: «Перестань умолять, девушка! Разве я сам не знаю, что надо делать? Мои миссионеры с трудом нашли земные останки сына Георгия, шах приказал выбросить обезглавленного Паата в грязную канаву, но, омытый и одетый во все белое, благородный картлиец предстал перед господом богом, ибо в последнее мгновенье отрекся от корана, осенив себя крестным знамением…»
Циала обхватила голову руками и простонала:
– …Горе мне! Не помню, как жила… говорят, хотела убить себя, говорят, два месяца болела… Когда очнулась, узнать решила, где могила Паата. Пришла опять к господину Пьетро. Начала молиться, но святая дева с желтыми волосами непонятно заулыбалась. Пьетро отказался указать могилу: вдруг шаху вздумается надругаться над прахом. «Тебя, – сказал, – будут пытать: лучше будь в неведении…» Еще прошло много черных дней. Ценности были у меня, – не знаю, кто взял. Богатые одежды были, – не знаю, кто носил их. Господин Пьетро к доброй женщине поместил, она силком кормила меня, лечила травами. Был ночью дождь. За мной пришел слуга. Зачем скрытно зовет делла Валле? Не успела войти, он взял за руку, повел в другую комнату без окон, там стеклянный гроб стоял, и над ним светила синяя лампада. Встал в углу человек и сбросил с себя плащ монаха. Я вскрикнула: Сефи мирза!
«Слушай внимательно, Циала, – сказал он, – мне посчастливилось устроить тебе побег. На рассвете придут два монаха, одетые купцами, они довезут тебя до пределов Картли. Расскажи лучшей из матерей, ханум Русудан, сколь доблестен был мой друг Паата в черный час…» Сефи-мирза долго молчал, я видела, как парча дрожала от стука его сердца. Потом он грустно произнес: "Мой властелин, шах Аббас, повелел мне быть в пору испытания в мечети. Я пришел, тоска заледенила мою грудь. Там ханы возносили молитвы аллаху, Караджугай-хан, Эреб и Али, содрогаясь, простирали руки к шаху. Повелитель был страшен в своем гневе, его проклятия сотрясали купол: «О всемогущий! Не ты ли дал мне власть на земле, подобную власти твоей на небе?! Не ты ли благосклонно взирал на эту мечеть, воздвигнутую в честь тебя?! Так почему отвернул лицо истины от деяний моих?! О всемогущий алла!» – «Яалла!» – трепеща от ужаса, воскликнули ханы. Пламя разгоралось в глазах шах-ин-шаха: «О всесильный! Вложи в мое сердце свирепость раненого тигра! Взметни мою мысль страшным огнем! Вложи в мою руку карающий меч Мохаммета! Разбуди шайтана, и пусть раскаленными крыльями гонит он неверного Саакадзе над пропастью ада! Нет, о аллах, подскажи мне мщение, от которого застонал бы камень!.. Я слушаю тебя! О алла!» – «Яалла!» – трепеща от ужаса, воскликнули ханы… Господин Пьетро поднес чашу с холодной водой к белым устам Сефи-мирзы. Пока царевич молчал, прикрыв глаза, Пьетро зажег три высоких свечи.
Я склонился ниц, – продолжал царевич. – В благоговейном безмолвии все взирали на «льва Ирана», а он распростер руки, и ханы верили, что он слышит голос аллаха. Вдруг лицо шаха посветлело. Рядом со мной облегченно вздохнул Караджугай-хан: «Аллах подсказал „льву Ирана“ радостную месть». Шах Аббас взошел на мраморное возвышение:
«Где достойный сын достойного отца?» – Он грозно оглядел молящихся.
Али-хан шарахнулся к выходу. Вскоре в мечеть бесшумно вошел Паата. Я не узнал голоса шах-ин-шаха, так вкрадчив был он и так зловещ: