Время, вперед !
Шрифт:
– Что такое?
– Баба моя...
– сказал Ищенко.
– Скаженная женщина...
Он беспомощно, мило, застенчиво и общительно усмехнулся.
– Представьте себе - родить начала, что вы скажете!
Он некоторое время постоял среди купе, не зная, что lелать. На его темном лбу сиял пот.
– Надо отвозить. Все расступились. Он вышел.
XXXV
Никто в этот особенный день не заходил далеко от барака.
Скоро собралась вся бригада.
– Значит, так, - сказал Сметана, садясь на землю.
Он обхватил колени руками, положил на колени голову и закачался.
Из окон барака слышались негромкие, правильно чередующиеся крики: "А-а-а... А-а-а-а... У-у-у..."
Это стонала Феня.
Она с утра была на ногах, ни разу не присела. До десяти часов она переделала все дела.
Больше делать было нечего. А день только начинался.
Феня томилась, не зная, куда себя девать. Ей все казалось, что еще что-то не доделано, не устроено, не окончено. И надо было торопиться, и некуда было торопиться.
Тогда она увязалась с бабами на собрание женского актива.
Оттуда женщины пошли на субботник - строить ясли. Феня включилась в актив и пошла с ними.
Ее отговаривали. Она не слушалась.
"Когда это еще будет!" -говорила она.
И шла.
Среди женщин было много беременных. Она не хотела от них отставать. В этом было столько же упрямства, сколько и хитрости, хозяйственного расчета.
Феня еще с утра решила остаться здесь при муже навсегда. Ей здесь нравилось. Продукты хорошие, и ударная карточка, и мануфактура бывает. Но, оставаясь здесь, она не предполагала оставаться без работы. Нет. Она будет работать.
Работы сколько угодно, только давай-давай. Пойдет на рудник откатчицей, пойдет в столовую подавальщицей, пойдет к грабарям землекопкой. А так, без дела сидеть дома - мужней женой - это от людей совестно и скучно.
И, опять же, одна ударная карточка хорошо, а две - лучше.
Но будет ребенок...
Куда его девать? В яслях всюду полно. Если же актив участка построит свои ясли, то, поскольку она сама строила ясли и была в этом активе, - ее ребенка туда в первую очередь. Это уж верно.
И она шла, и таскала доски, и утирала пот, и хозяйственно суетилась, распоряжалась, тяжело ступая на пятки и оступаясь и обливаясь потом, и подписывала какое-то заявление, и пела песни...
Но Феня не рассчитала сил. Силы вдруг пропали. Ей стало худо.
Ее кое-как довели до барака.
А идти было километра два. Пыль, зной, духота, ветер упал.
Побежали за Ищенко. Ищенко нигде нет. Позвонили в контору участка. Оттуда в "Комсомолку". Там нашли. Сказали.
А Феня лежала меж тем на койке, стонала:
– А-а-ай, Костичка... У-у-уй, Костичка...
Соседи мочили ей полотенцем голову, давали пить. Под окнами шумела бригада.
– Значит, так, - сказал Сметана.
– Ходил я на участок. Маргулиес молчит, пока ничего не говорит. Выжидает. Корнеев не против. Мося, конечно, роет носом землю. Ну, ясно. Сейчас Ищенко придет - будет докладывать. Стало быть, все в полном порядке. Да...
– Теперь слово за нами, товарищи!
– закричала вдруг Оля Трегубова пронзительным, митинговым голосом, выкатывая свои небольшие голубые глаза, и без того сильно навыкате.
– Ша!
– крикнул Сметана.
– Закройся. Я тебе слова не давал.
Он изловчился, молниеносно схватил Трегубову за ноги и дернул. Она ахнула и со всего маху, с треском, села на ступеньку.
Прикусила язычок.
– Ух, ты!
– Значит, такая картинка, - спокойно продолжал Сметана.
– Теперь, как совершенно правильно заметила товарищ Трегубова, вопрос за нами...
Он остановился.
По улице вскачь неслась бричка. Ищенко на ходу вылезал из ее маленькой плетеной люльки. Он запутался в соломе. Он вырывал из соломы ноги. Наконец он выпростался и выскочил.
Бричка остановилась.
С задранными штанами, осыпанными соломенным сором, Ищенко взошел на крыльцо. Ребята посторонились.
Кидая коленями двери, он прошел сени. Ну была жара!
Из вагона "Комсомольской правды" бригадир сразу побежал домой. Но с полдороги повернул на разнарядку. Он сообразил, что понадобится подвода.
Незнакомый нарядчик долго не хотел давать лошадь. Требовал больничный листок. Ищенко просил. Ругался. Наконец уломал нарядчика.
Теперь новое дело: кучера обедали!
С запиской в руках бегал Ищенко в столовую палатку к кучерам.
Тоже просил и тоже ругался.
Ему казалось, что если он сейчас же, сию минуту не поедет, то там с Феней случится что-то ужасное: умрет, задохнется. Он почему-то представлял, что именно - задохнется. Он так ясно воображал это, что сам задыхался.
Но кучера отказались ехать, пока не пообедают.
И он ждал.
Он ходил вокруг стола. Подавальщицы толкали его голыми локтями. Он, бессмысленно улыбаясь, присаживался на кончик скамьи, но тотчас вскакивал и опять ходил вокруг стола, опустив крепкую голову и злобно сжав губы.
Он ненавидел этот душный, желтый, ровный балаганный свет, проникавший в палатку сквозь жаркие, желтоватые против солнца, холщовые стены и потолок, поднятый на высоких шестах.
Ему была противна серая кристаллическая соль в белых фаянсовых баночках на столе, был противен хлеб, мухи и графины.
Но больше всего возбуждали ненависть кучера, одетые, несмотря на жару, в темное, ватное, грязное, тяжелое.
"Прямо как свиньи, - бормотал он сквозь зубы.
– Там женщина задыхается, а они, прямо как свиньи, медленно жрут".