Время зверинца
Шрифт:
Ко всему прочему у меня не было в работе книги, чтобы я мог забыться и затеряться в хитросплетениях слов. Ванесса и Поппи создавали нужную мне атмосферу для творчества. Из уважения к одной либо назло другой, но я продолжал писать. А сейчас никаких стимулов у меня не было — ни домашних интриг, ни обид, ни словесных баталий, ничего.
Я бродил по улицам Лондона, периодически натыкаясь на «Эрнеста Хемингуэя», который, как обычно, не обращал на меня внимания. Я мог сколь угодно воображать нас двумя побратимами, последними представителями вымирающей породы литераторов, но он явно не признавал меня ровней.
Я гадал: сколько же блокнотов он покрывает записями в течение дня? Тогда как меня не хватало даже на одну страничку.
Да я уже и не пытался сочинять.
Как не пытался найти себе другую женщину.
Как не пытался сменить место жительства.
Дошло до того, что я — отказавшись от прогулок из стыда перед бродягой-писателем — уже не пытался высовывать нос на улицу, проводя все больше времени в постели.
Мои перспективы на будущее были плачевны. Собственно, никаких перспектив у меня не было, как не было и будущего. Мой взгляд был направлен только в прошлое. Я весь остался там. Я шел по жизни в обратную сторону. Продолжая это движение, я со временем должен был вернуться к написанию своего первого романа, а затем к первому появлению Ванессы, когда она вошла в бутик и спросила — изображая руками нечто вроде беседки, — не заходила ли туда ее мама, беспокойная, как фруктовый сад в эпицентре торнадо. Ванесса сама была этим торнадо. Две неопалимые купины…
Если долго-долго лежать в постели, вспоминая то время, когда ты был счастлив, сама эта постель в конце концов превратится для тебя в счастливое место. Здесь, на этой постели, ты был счастлив не далее как вчера, когда лежал, вспоминая предыдущий день, в котором ты столь счастливо вспоминал о днях своего настоящего счастья…
И как же долго я оставался в постели? Не имею представления. Не менее интересный вопрос: как долго я мог бы еще в ней оставаться? И опять я не знаю ответа. До конца своих дней? Может быть. Но, как это порой случается, вызволение пришло от ближайшей родни — не для того ли она и существует?
Умер мой отец.
На его похороны прибыли черношляпные хасиды со всей страны и даже, я подозреваю, из-за рубежа. Кто их всех оповестил? Может, сработал какой-то особый похоронный инстинкт? Или это братец Джеффри постарался, рассылая повсюду оповещения?
Они собрались на холодном мраморном кладбище, покачиваясь и причитая, как колышимый ветром лес с черным вороном на верхушке каждого дерева. В этом лесу я ни за что не отыскал бы свою маму, если бы не огонек электронной сигареты, периодически мигавший в предвечерних сумерках. Она была одета как на свидание — и отнюдь не на свидание со смертью. Для пошива ее траурного мини-костюма хватило бы материи с одной-единственной хасидской шляпы, и еще осталось бы на пару перчаток.
Ритуальными поцелуями мы символически обменялись еще накануне, у отцовского гроба, — «чмок-чмок» на изрядной дистанции, дабы я, упаси боже, не зацепился волосами за ее серьги из черного янтаря.
— И что теперь? — спросила она после правоверно-еврейского погребения отца, так и не успевшего узнать о своем возвращении к вере.
— О чем ты?
— Что теперь делать мне?
«Готовиться
Чей-то соболезнующий голос прозвучал у меня за спиной:
— Желаю тебе долгих лет, бойчик.
Я обернулся и увидел перед собой незнакомого человека. Видя мое недоумение, он приложил палец к верхней губе, обозначая полоску усов.
— А, привет, — сказал я, узнав Майкла Эзру, египетского крупье Ванессы.
Правда, без омар-шарифовых усов он уже не напоминал никого конкретно — и уж точно никого опасно обольстительного. Так, типичный смуглокожий крестьянин откуда-то с берегов Средиземного моря — не то сицилийский сборщик яблок, не то ливийский пастух. А в данной обстановке, не будь на нем приличного костюма, он запросто сошел бы за могильщика.
Правда, и я вряд ли выглядел лучше, учитывая, сколько времени перед тем провалялся в постели.
Я не ожидал, что он здесь появится, так как его семья никогда не поддерживала отношений с нашей. Но это были открытые похороны, с участием едва ли не всего Чешира — воистину чудесное явление, ибо при жизни отец не имел ни единого друга. Видимо, все дело было в Джеффри: он позвал, и на призыв откликнулись все торговцы и крупье Манчестера вкупе со всеми хасидами Бруклина.
— Что ты с собой сделал? — спросил я Майкла.
— Подкорректировал имидж, — усмехнулся он. — Так посоветовал твой брат.
— Джеффри заставил тебя сбрить усы?
— Да, Иафет пытается сделать из меня хорошего еврея.
— О боже, он и до тебя добрался? Чем же был нехорош тот еврей, каким ты был прежде? И вообще, я до сих пор думал, что хорошие евреи, по версии Джеффри, как раз отращивают волосы, а не срезают их.
— Это смотря в каких местах. Усы делали меня слишком похожим на крупье.
— Но ты и есть крупье.
— Уже нет.
— И чем ты теперь занимаешься?
— Поиском.
Это слово прозвучало у него с мрачной одухотворенностью. Не иначе, он занят поиском Бога. Ожиданием откровений от Иафета.
Я покачал головой, невольно воскликнув:
— Господи Иисусе!
Он опустил глаза.
После нескольких секунд неловкого молчания он спросил, как поживают моя жена и падчерица. Я уже и забыл, в каком качестве их когда-то ему представил.
— Мы расстались, — сказал я коротко, не вдаваясь в детали.
— Сочувствую, — сказал он.
— И теперь, поскольку это все уже в прошлом, — вдруг произнес я неожиданно для себя самого, — ты можешь сказать мне чистую правду.
— Правду о чем?
— О том, был ли ты с ней… Ну, ты знаешь, после того вечера… — Начав допрос, остановиться было уже трудно. — Вы с ней продолжали встречаться?
— Ты о том, встречался ли я с твоей женой?
Я не спешил с ответом, соображая, кого в данном случае следует считать моей женой.
— Нет, с ее дочерью, Ванессой.