Всадники
Шрифт:
Он не опустил голову. Во взгляде его, помутневшем от страха, читалась такая недетская решимость пойти на любые жертвы, чтобы исполнить свой главный долг, что Турсун резко опустил палку.
– Слушай, – взмолился бача. – Надо…
Однако усилие, потраченное на то, чтобы отвести удар в сторону, истощило терпение Турсуна. Он схватил слугу за шиворот, отшвырнул как щенка и открыл дверь.
Снаружи тенистая дорога, ведущая к жилому поселку, была перегорожена необычной толпой. Казалось, все работники большого, богатого имения – садовники, подметальщики, землепашцы, каменщики, плотники, повара и поварята, подавальщики, слуги прачечной, – стояли молча,
От чалмы и до копыт коня он был, казалось вылеплен из какого-то не имеющего названия вещества, похожего одновременно и на грязь, и на тину, и на кухонные отбросы, и на скользкий клей. Волосы человека и шерсть лошади нельзя было назвать волосами, бородой, гривой и хвостом, это была сплошная липкая пена, покрывающая то, что служило им одеждой и кожей.
Единственные чувства, которые испытал Турсун при виде этого всадника, были гнев и отвращение. И вызвано оно не грязью, покрывшей человека и животное. Лучше, чем кто-либо другой Турсун знал, каким изнуренным и запачканным может быть путник после трудной дороги, опасных испытаний, стремительных бросков и жалких ночлежек. Но он знал также, что всадник, достойный этого названия, не доспит, каким бы кратким ни был отдых, но почистит коня. И уж во всяком случае, даже самый ленивый, самый недостойный человек постарается наверстать упущенное, когда он наконец доберется до какого-нибудь приличного места.
Какое презрение к людским законам, какая испорченность толкнула этого приезжего явиться в богатое и гостеприимное имение, пренебречь правилами, чтобы выставить здесь наконец свое бесчестие? Да еще так горделиво держаться, будто победитель, на лошади, которая по его вине выглядит столь недостойно?
Дверь за Турсуном открылась, и вышли, один за другим, конюхи, саисы, чопендозы, и встали в ряд вдоль стенок загонов. Не слышно было ни звука, ни шепота. Как и другие слуги, они, казалось, затаили дыхание. «Почему все эти люди, обычно так бурно выражающие удивление, такие говорливые спорщики, на этот раз молчат? – подумал Турсун. – Быть может, они знают об этом незнакомце нечто, внушающее столь странное молчание?» Ни один мускул не шевельнулся на лице Турсуна. И, несмотря на это, сквозь шрамы и следы прошлых битв проглянуло такое выражение, которое обычно пугало даже самых смелых. Он сделал шаг в сторону этого наглого и недостойного всадника. И вдруг остановился. Странное тоскливое чувство возникло у него. Палка, на которую он опирался, задрожала. Под отвратительным панцирем из грязи, налипшей на коне, он узнал могучую грудь и гордый изгиб шеи. И вот уже, хотя всадник до крови натянул поводья, чтобы удержать его, конь этот с тихим ржанием двинулся к Турсуну.
Джехол.
Значит… значит… Этот всадник… всадник…
Тяжелые губы Турсуна с трудом раскрылись над его желтыми зубами.
– Уроз… сын мой…
И все, услышавшие в тишине этот голос, не сразу поверили, что это говорил великий Турсун, – так нежно и жалобно прозвучали его слова.
Всадник отпустил поводья, позволив коню положить морду на плечо старого чопендоза, и все услышали голос всадника:
– Мир тебе, уважаемый отец мой! Ты не сразу меня узнал. И я ожидал этого, видит Пророк!
И все, кто в напряженной тишине услышали Уроза, рассказывали потом, что, несмотря на то отвратительное состояние, в котором он пребывал, никогда в его голосе не звучало столько радости и гордости.
Но какое значение имели для Турсуна тон его слов и их смысл? Уроз был здесь. Причем,
– Сын мой, что же случилось?
Уроз заставил Джехола податься назад. И тут Турсун увидел Мокки, а за ним молодую женщину. У обоих руки были стянуты веревками, прикрепленными к седлу.
Уроз воскликнул:
– Уважаемый отец, я привез тебе предателя-саиса, хотевшего убить меня. Ему помогала эта женщина из племени кочевников. Как и полагается, я отдаю их на твой суд, на решение главы нашего рода.
Поднявшийся шум оглушил Турсуна. Кричали все: и земледельцы, и ремесленники, и слуги, и те, кто ухаживал за лошадьми. Теперь, когда причина драмы стала известна, они могли, наконец, дать волю своим эмоциям.
Молчание Мокки и незнакомки выдавало их тяжкую вину. А законом для всех был древний неумолимый обычай. Денежный штраф, тюрьма или смерть, решать и проследить за исполнением надлежало Турсуну, старейшему в своем клане.
Постепенно шум смолк. Слово взял тот, в чьих руках были эти две жизни.
Палка Турсуна в его руках больше не дрожала. В нем не осталось и следа от огромной радости, от сочувствия и нежности. Он был спокоен, беспредельно спокоен, безнадежно спокоен. Теперь и он тоже уловил в речах Уроза знакомую ему нотку спеси и вызывающей гордыни. И ничего больше. Ничего, что бы шло из глубины души, от сына к отцу. И Турсун сказал:
– Никто не должен представать перед судьей в таком виде, в каком ты сейчас находишься, о Уроз. Искупайся, вызови брадобрея и переоденься. После этого я выслушаю тебя в моем доме.
Потом он подозвал Таганбая и приказал:
– А этих двоих надо запереть и поставить надежную охрану.
Тут Турсун непроизвольно взглянул на Уроза. И только тогда увидел ампутированную ногу. Хотел крикнуть, подозвать, спросить, но было уже поздно. Освободившись от своих пленников, Уроз направлялся к паровой бане.
Старший саис и один из его подчиненных, из самых сильных, втолкнули Мокки и Зирех в подвал, где хранилась всякая запасная конская амуниция. Низкая, тяжелая дверь с шумом захлопнулась за ними. Проскрежетал ключ в огромном ржавом замке. Подвал с уздечками, седлами и вожжами освещался только слабым светом из подвального окна. Сильно пахло кожей.
Зирех схватила Мокки за плечи и воскликнула:
– Это в такой яме, в такой дыре они собираются нас держать?
– Недолго, – ответил Мокки вполголоса. – У Турсуна суд короткий.
По всему телу Зирех пробежала дрожь, зубы ее отбивали дробь. Она простонала:
– Он убьет нас, этот ужасный старик.
– Он справедлив, – заметил Мокки.
– Сюда идут, кто-то идет сюда, – прошептала Зирех. – Уже!
Вошел старший саис, поставил на землю кувшин с водой, положил несколько холодных лепешек. Прислонившись к двери, он сказал Мокки:
– Никто не велел мне этого делать. Я принес это в память о Байте, твоем отце. Мы с ним дружили в молодости.