Всадники
Шрифт:
Уроз узнал себя. И сердце его гулко застучало, будто праздничные барабаны, приветствующие успех и славу.
Потом внутреннее пение вдруг прекратилось. Прекратилось то ли от усталости и бессонницы, то ли от тяжести неподвижной ноги, а может, и от запаха горелого жира в светильнике или от жадного чмоканья младенца, прильнувшего губами к материнской груди? Теперь Уроз уже не отождествлял себя с победительно скачущим всадником. С каждой минутой этот человек становился для него все более чужим, еще даже более непонятным, чем незнакомцы в караван-сарае. С этими все было ясно: они устали
Этот безумец начал раздражать Уроза. Он закрыл глаза. И увидел роскошный базар. Такой роскошный, что он был богаче, чем в Даулатабаде, обширнее, чем в Мазари-Шарифе, ярче, чем в Акче. А бесчисленная толпа, заполнявшая тенистые проходы и солнцем залитые улицы, почтительно расступалась, давая проход человеку, который шел, не оглядываясь, по сторонам, постукивая сапогами на высоких каблуках и высоко неся голову под шапкой, отороченной волчьим мехом. Это был всадник, только что скакавший по степи. «Конечно… я скакал ради этого… – подумал Уроз. – Конечно».
Он все еще никак не мог понять: столько усилий, ловкости, риска, упорства, обещаний, стремлений – и все это, чтобы добиться чего? Похвал этих вот трусливых и глупых торгашей, похвал обманутых ими простаков-покупателей? Какая злая насмешка! Как же коротка и неверна эта слава, ради которой в каждой схватке приходится рисковать своей жизнью. Простейший несчастный случай… оступился конь… дрогнул мускул… И что тогда – презрение, забвение?.. А базарная толпа расступается уже перед кем-то другим.
Когда Уроз размышлял таким образом, он вдруг увидел, что у всадника, приветствуемого толпой, было не его лицо. Оно обрело черты Салеха, победителя Королевского бузкаши. Но вместо мук унижения, которые он должен был бы испытать, Уроз почувствовал к победителю – и это стало причиной самого сильного удивления, испытанного им в эту ночь, – какую-то странную высокомерную жалость.
«Иди, малыш, иди… – мысленно говорил он ему. – Твоя несчастная головка все еще верит в это. Давай… пусть тебе льстят и обещают счастье… до следующего падения. Давай… Меня больше в такие игры не втянут».
Уроз почувствовал, как от жара шумит у него в ушах, и ему показалось, что его несет во время весеннего паводка степной поток. Сильный-сильный поток. И много тепла – настоящая жара. И мысли неслись все резвее. Какая ширь! А ну, вперед…
О, да! Он слишком долго участвовал в этом недостойном торге. И с той, и с другой стороны – одни лишь лакеи, рабы, люди без достоинства! Все без исключения! И те, кто гонится за славой. И те, кто разевает рот от восхищения, когда он приближается, и с бараньим блеянием провожает его взглядом. Довольно!
Тело Уроза обмякло и плотнее прижалось к глиняному полу. Шея же по-прежнему
Они даже не знали, ни что такое бузкаши, ни кто такие чопендозы. Среди них не нужно было задирать голову выше всех и всего, выше радостей и горестей, чтобы принимать только почет и платить только гордыней. (О Аллах! Как же это тяжко – быть полубогом!) А если бы он был инвалидом, так он им, наверное, станет. Ни побежденным, ни падшим. Просто инвалидом. Принятым в их среду. В среду людей такой же судьбы… того же племени… одинаковых перед лицом одной и той же жизни… и они пойдут вместе.
По ущельям, долинам, равнинам шел убогий, очень бедный караван. И он, Уроз, тоже был в этом караване. На плохонькой лошаденке, на муле, на ишаке. Да, на ишаке… И даже на костылях… Да, на костылях. И все ему улыбались так же, как улыбается Мокки.
Звезды погасли. Уроз подумал: «Небо отказалось от гордыни: оно счастливо». И погрузился в забытье.
Мокки зевнул, потянулся, вздохнул, шумно почесался. Его телу требовалось гораздо больше отдыха, чем то, что оно получило. Но он не мог позволить себе этого. Солнце и Мокки вставали вместе.
Едва он пришел в себя, как первой его мыслью была мысль об Урозе и Джехоле. Оба еще спали – хорошо. Мокки прошел через весь караван-сарай; там и сям люди, столь же чувствительные, как и он, к зову солнечных лучей, выплывали из забытья. Выйдя через полуразрушенный вход наружу, он протер глаза своей тяжелой, медлительной ладонью. Дремота еще не совсем покинула его лица, так же как ночь все еще цеплялась за почву плато. Но чем выше поднимал голову Мокки, тем более светлыми казались голые скалы. На вершинах и по кромкам пиков, словно озаренная их остриями, трепетала тонкая, нежная и прозрачная лучистая бахрома. И было ужасно холодно.
Мокки машинально пошел на звук журчащей воды и, сделав несколько шагов, оказался у ручья. Опустил в него руки, сполоснул лицо. Вода была еще более ледяной, чем воздух. И когда она высохла на коже, Мокки уже не чувствовал больше ни усталости, ни заторможенности. Он помахал в разные стороны руками, потом огромными кулачищами начал бить себя в грудь. Сильнее, еще сильнее, еще и еще сильнее. В тихом утреннем воздухе долго слышались его удары. Ритм их опьянял Мокки. Он был и кузнецом и наковальней одновременно. Сильнее, еще и еще сильнее.
Внезапно этот ритм, как при молотьбе, замер. Мокки поднял голову и застыл, обращенный к небу. Он ничего не понимал.
Там, на фоне горных склонов, он увидел освещенные зарей пастбища – маки и полынь. Заря быстро разгоралась. Мокки впервые наблюдал ее в высоких горах и потому не сразу узнал этот столь привычный ему момент рождения дня.
В степных краях небосклон и земля просыпаются в унисон. Свет нарастает равномерно, как вода в половодье, и заливает весь горизонт, из конца в конец. Небо становится морем света, а равнина – ковром из трав, усыпанных росой.