Все, что вы хотели, но боялись поджечь
Шрифт:
В силу своего неизбывного идиотизма я начала вести дневник. Я вела его почти год. Почти, потому что в мае мама отправила меня на три месяца в летний молодежный лагерь в Болгарию, а дневник я забыла дома. Он валялся у всех на виду, как, видимо, все мои тайны, пока учителя музыки не разоблачила милиция. Это случилось в самом конце учебного года, он замахнулся на какую-то младшеклассницу. Ее родители поверили ей сразу, после, так сказать, первого объятия Алексея Николаевича, и заявили в милицию. Потом все завертелось. Нашелся и мой дневник. Мама была в шоке, отец был в шоке от нее. Меня даже хотели депортировать из летнего лагеря, но милицейские психологи посчитали, что это может
Когда я вернулась все-таки домой, меня вместе с мамой пригласили к следователю, который вел дело Алексея Николаевича.
Следователем оказалась сука, типа мамы.
— Саша, — сказала она, — мы прочитали твой дневник, мы в ужасе от того, что ты пережила…
Видимо, она ожидала, что я что-то скажу ей в ответ. Я пожала плечами.
— Ты комментируешь некоторые вещи в своем дневнике, — сделала она новый заход, — но ты не пишешь имен… — Она помолчала. — Скажи, пожалуйста, ты сможешь дать показания против него?
— Нет, — сказала я.
Мама и следовательница замолкли и уставились друг на друга. На меня они старались не смотреть.
— Он… насиловал тебя… — неуверенно сказала мама.
— Нет, — повторила я.
— Если ты боишься… — начала мама.
— Я?.. — Вдруг меня прорвало: — Я — боюсь? Чего же?
— Его? — неуверенно предположила следовательница.
— Я ничего не боюсь, — сказала я, — и он меня никогда не насиловал. Если вам это интересно, он очень даже любил меня.
По ходу фразы я поняла, как глупо она звучит, и замолкла.
— Хочешь, — следовательница взяла меня за руку, как будто я была малышом, не знающим, куда деваться, — я покажу тебе его фотографии?..
Я ничего не ответила. Мне казалось, что мои симпатии и антипатии, мою любовь, мою страсть разрушить может только моя воля. Что перевернут во мне его фотографии?
Потом возник папа. Его присутствие тяготило меня едва ли не сильнее маминого, ведь если ее волновало исключительно, «что» делал со мной учитель музыки, то папу интересовало «как». Он часами прогуливал меня по улицам и задавал странные вопросы. Ну, скажем: почему ты не кричала? Почему ты согласилась, если он тебе не угрожал? Почему ты мне не рассказала?
Честно говоря, за летние месяцы, проведенные в Болгарии, подробности общения с Алексеем Николаевичем стерлись из моей памяти. То есть я помнила, кто он, в каких отношениях мы состояли, но так, как будто не я это пережила, а кто-то мне обо всем это рассказал. Мне хотелось поговорить с папой на какую-нибудь другую тему, но он упорно сводил разговор на «музыканта», и в какой-то момент я перестала его слушать, тупо бубня «не знаю» на все, что он говорил.
Когда он приводил меня обратно домой, они с мамой запирались в ее спальне и до хрипоты орали друг на друга. Я в такие моменты садилась к ноутбуку и на полную громкость врубала Кристину Агилеру.
Уходя, папа говорил:
— Это не его надо судить, а тебя! Поняла — тебя!
Кажется, тогда я поняла, что папа хотел мне сказать после кино. Он намекал, что у него есть право оставить меня за бортом своей новой жизни с новой женой и новым мальчиком Петей, а у мамы такого права нет. И несмотря на то, что к нам уже года два таскается по вечерам некий дядя Слава с нервно наморщенным носиком и черными, подернутыми похабной поволокой вишенками глаз, несмотря на то, что маме — всего тридцать четыре, несмотря на то, что она красивая женщина, страстная, судя по дяди-Славиному упорству, любовница, несмотря на то, что она тоже хочет счастья, секса с дядей Славой и хоть небольшой, но свободы от меня, она никогда ничего этого не получит. Потому что еще лет десять ей предстоит трахаться тайком, каждый день, как каторжанке, дежурить у плиты, возвращаться с работы и проверять мои тетрадки, а потом я сама ее брошу за ненадобностью. Тут-то маме, может, и вздохнуть бы с облегчением, но время тоже никто не отменял, и пока под большим вопросом, захочет ли дядя Слава или какой-нибудь другой дядя навещать мою маму по вечерам, когда она разменяет пятый десяток. Потому что, какой бы умной и ироничной женщиной она ни была, каким бы искрометным чувством юмора ни обладала, к ней всегда будут относиться лишь как к телу. И от состарившегося тела моей мамы дядя Слава, скорее всего, поворотит свой декадентский носик, и его глазки-вишенки обратятся к женщине посвежее.
Конечно, в тот день мне всего тринадцать, и мамина жизнь пока оставляет надежду на менее печальное будущее.
Почему бы ей не взять дядю Славу в оборот посерьезней? В свете ужасных событий, которые имели место быть со мной, это даже объяснимо. Ей просто необходима поддержка. А что, если приложить кое-какие усилия, почаще отвозить меня к бабушке, потратиться на бельишко да на юбчонки покороче и кофтенки потесней, может, и минет дяде Славе стоит делать порезвее, а потом, глядишь, мамуся стыдливо спрячет глаза и сообщит: «Слава теперь будет жить у нас, мы решили пожениться. Я уверена, все будет очень, очень хорошо!» Кто бы сомневался, мамочка!
Что может быть лучше жизни с тобой, впавшей в лихорадочное состояние течной сучки, и уверенно наглеющим дядей Славой? Вам так хорошо, наконец-то вы можете не тискаться под покровами темноты, а на законных основаниях совокупляться в постели, и в ванной, и на кухонном столе. Из-за вашей двери все время доносятся взрывы твоего, мамуль, возбужденного хохотка, а дядя Слава — он такой черненький, небось что-то у него такое кавказское подмешано, так это и хорошо, мам, они горячие, палец покажи, им уже в штанах тесно.
И что это ты так долго ждала, непонятно. Чего ты ждала десять лет? Или ты думала, что папа не сможет без тебя жить, как он уверял когда-то? Он врал тебе, мама, он прекрасно живет с новой женой (конечно, она — тупая идиотка и в подметки тебе не годится, ты-то у нас — королева, все при тебе, а она — уродина и неуверенная в себе, кто же еще, скажите на милость, будет терпеть папины выходки?) и с новым мальчиком Петей. И кто сказал, мама, что ты должна вести вот такую вот безрадостную жизнь только потому, что тебе не повезло связаться с папой и родить меня? Получается, папе можно, а тебе нельзя?
Ты ведь тоже человек, мамочка, ты любишь меня, это всем известно, но ведь и себя тебе никто любить не запрещал, верно ведь? Проблема женщины в том, что ее счастье всегда зависит от кого-то другого, а одиночество — непереносимо. И мама, наверное, всматривалась пытливо в свое уже тронутое временем лицо, лицо с обозначившимися глазницами, носогубными складками и подбородком, чей контур грозил в ближайшие лет пять-семь отвратительно, злобно отвиснуть. Мама захватывала в кулак, словно пробуя на прочность, свои снова длинные шикарные волосы, а с висков ей ухмылялась пока незаметная, но набирающая силы седина. Может быть, мама даже, тряхнув стариной, напилась в компании телефонной трубки, кто знает, во всяком случае, наутро у нее в проспиртованных мозгах пульсировало одно слово: Слава. А все ее движения пришпоривал животный, дикий страх. Да если б сам черт позвонил ей в то утро, она бы не жеманилась и подробно записала схему проезда в ад. Слава так Слава. Все они, в конце концов, одинаковые.