Все изменяет тебе
Шрифт:
— Что за мрачное и неприятное место! — сказал я Эй- белю. — Оно совершенно не отвечает моему настроению. Подними повыше свечку, я хочу осмотреться.
— Можешь оставить здесь свет, — произнес чей — то низкий голос из угла, куда не проникало угасающее мерцание нашей свечки.
Голос был мягкий и привлекательный, но тем не менее он чем — то поразил меня.
— Это и есть арфист, друг Джона Саймона Адамса?
— Он самый.
— Ты думаешь, что на него можно положиться?
— Так сказал Джон Саймон. А в Мунли, мистер Коннор, это решает вопрос.
— Что ж, если он предаст нас, то он будет один из многих, готовых поступить так, — произнес чей — то другой голос, более высокого регистра и более суровый, чем у Коннора.
— А окна затемнены? — спросил Коннор.
— В ожидании этой встречи я еще много дней назад забил окна досками.
— Вполне надежно?
— Вполне. Смею надеяться, мистер Коннор, что я не меньше вас опытен в таких делах и умею провести за нос таких господчиков, как те, что расположились у нас там внизу.
— Ну — ну, не обижайтесь, Эйбель!
Эйбель опустил свечу и поставил ее на пол рядом с другим, почти догоревшим огарком. При этом освещении я стал всматриваться в двух мужчин, сидевших в нескольких ярдах от меня на возвышении из соломы и мешков. Коннору лет под пятьдесят. Темно — зеленое пальто наглухо застегнуто до самого подбородка. Нос длинный, глаза сидят глубоко. Когда он успокоительно улыбнулся мне, я успел заметить, какие у него ровные и прекрасные зубы — совсем как миниатюрный частокол. Нетрудно было понять, что умом этот человек значительно превосходит окружающий его мир, что чувства свои он размеряет по каплям, а жизнь свою прочно и уверенно держит в собственных руках. Какой — то своеобразный штрих в повороте головы бросился мне в глаза, пока он рассматривал меня, как некую диковину, как образец человеческой породы, для которого ему без напряжения, так сразу, трудно найти место в своем педантичном, ясном каталоге целей и средств для их достижения.
Иное впечатление производил человек, сидевший рядом с Коннором. Он был значительно худощавее и носил темный мешковатый костюм рабочего — литейщика с выцветшим шарфом вокруг шеи. Его глаза остановились на мне критически и недоверчиво, а я впился взглядом в крупный узел его рук, которые он неподвижно держал на уровне подбородка. Я сразу почувствовал, что этот человек, как и я, обладает особым пониманием внутреннего одиночества, но того одиночества, из которого сладость и радость ушли через затейливую систему дренажных труб, какую только могут изобрести безумная нужда и обманутые надежды.
— Мне необходимо спуститься вниз, — сказал Эйбель.
— Как вы думаете, долго ли еще придется нам ждать Джона Саймона? Нам ведь нельзя слишком долго мешкать здесь.
— Он и секунды не потратит лишней, поскольку это от него зависит. Уж вам — то это должно быть известно!
— Не очень — то здесь уютно — с этим львиным логовищем прямо под нашими ногами.
— Эль хорошо делает свое дело. Вы увидите, что очень скоро львы завалятся спать или сделаются совсем ручными.
— Надеюсь, что это будет
Эйбель стал спускаться вниз, при этом он так напряг всю свою мощную широкоплечую фигуру, будто старался освободить ноги от части своего собственного веса, под которым деревянные ступеньки могли заскрипеть совсем некстати.
— В моей конторе в Тодбори мы чувствовали бы себя куда приятнее, чем в этой дыре, — сказал Коннор.
— Даже с дюжиной полицейских ищеек по обе стороны входной двери? Я ни на грош не верю вашему старшему клерку.
— Да и я не верю. Поэтому в моей конторе не найти и самого крохотного клочка бумаги, который служил бы уликой, связывающей мою работу респектабельного адвоката с деятельностью человека радикальных взглядов.
— Вы всегда были большой поддержкой для всех нас, мистер Коннор.
— А для меня только эта сторона моего существования и есть настоящая жизнь. А все эти акты о передаче имущества и оформление жульнических сделок — они могут только вогнать человека в гроб.
— Я часто думаю о вас.
— Занимать место в ваших мыслях — это, некоторым образом, честь для меня. Что же вы думаете обо мне, Джереми?
— Меня, признаться, удивляет, что вы кладете свою голову в петлю ради дела, которое вряд ли может иметь успех — разве что в далеком будущем.
— Есть люди, Джереми, у которых чувство будущего развито не меньше, чем чувство прошедшего. Я еще в юности посвящал много времени чисто умственной деятельности. Отец мой был снобом в науке. Не будь он безбожником, он бы и себя и меня обрек на служение церкви и даже предпочтительно на монашество. Но, будучи правнуком Давида Юма, он мечтал сделать из меня Наполеона современной философии. Он дал мне все, кроме практического опыта, без которого дар логического мышления не может высечь искру и загореться настоящей жизнью.
— Значит, мы — кремень?
— Больше, чем кремень, Джереми. Вы сама жизнь. Вы и ваша братия войлощаете в моих глазах совершенное развитие идей, направленное к совершенной и ясной цели. Понимаете, что это значит для одинокого философа, зарывшегося в пыль фолиантов?
— Скажи, ты — Лонгридж, Джереми Лонгридж? — спросил я у младшего из собеседников.
< — Да, я — Лонгридж. Что ж из этого?
— Я слышал о тебе. Мне хотелось встретиться с тобой. Когда — то я был очень дружен с Джоном Саймоном.
Джереми посмотрел на меня так, будто собирался что — то ответить, но не сказал ничего. Я почувствовал, что он догадался о моих мыслях и одобрил их. Руки его опустились. Он отвел взор от моего лица, и наши глаза одновременно стали следить за маленьким озерцом из серого растопленного сала, образовавшимся вокруг основания выгоревшей свечки. Потом, посмотрев на Коннора как — то искоса, Лонгридж сказал:
— Если и так, все же это непостижимая тайна.
— В чем же эта тайна? — спросил я, чувствуя себя несколько не в своей тарелке в обществе этих двух людей, обладавших, казалось, глубоким самопознанием и непреклонными убеждениями. — В чем же она? — переспросил я.