Все изменяет тебе
Шрифт:
— Садитесь, арфист, — сказала она.
— К чему все это?
— Вам неприятно видеть меня?
— Не испытываю ни удовольствия, ни других чувств. В таких местах люди делаются скучны и грубы. Рыцарская обходительность здесь не у места. К чему этот полумрак?
— Я думала, что мне было бы неприятно, если бы это помещение полностью осветили. Начальник тюрьмы пошел мне в этом навстречу.
— Вам просто неловко видеть меня?
— Вот уж чувство, которое мне никак не свойственно. Я вижу вас достаточно хорошо. Вы выглядите больным и грустным, арфист. Вы страдаете от того, что вам подрезали крылья.
— Мне противно здесь. И тошно от всего, что произошло.
— Я знаю это. Вы созданы для гор и лесов. А это место не для вас.
— Если вы воображаете, что есть люди, которые мог}'т чувствовать себя здесь, как утка в воде,
— Вам, во всяком случае, не место здесь. Вы знаете, что я хочу этим сказать?
— Допустим, что знаю. Но вы, думается, помните, что с неделю тому назад в этих местах происходил некий судебный процесс. Вот тогда вы имели полную возможность указать этим меднолобым тупицам, что здесь для меня неподходящее место, хотя они и сделали из меня социальную угрозу, да еще настолько зловредную, что считают необходимым повесить меня ради общественной безопасности. Но пусть вас не беспокоит, что это мне будто не к лицу. Я потерял большую часть былого интереса к горам, лесной растительности и арфам. Этот загон выглядит несколько суровым, но я неприхотлив. И если окажется, что смерть, которую для меня уготовили, столь же мила, как помойная яма, в которой они меня сейчас держат, то мне, собственно, и жаловаться не на что, — Не язвите, арфист. Ваш пример должен послужить наукой для других. Вы преступили закон и сами поставили себя под удар. Но вы никогда не оставались без друзей, которые страстно переживают вашу беду. Да, именно страстно.
— Эти разговоры о друзьях я что — то не возьму в толк. Своего адвоката, по фамилии Коллетт, я послал повидаться с вами, узнать, не согласится ли ваш отец вмешаться и вправить мозги судьям. Теперь у меня остался один — един- ственный друг, и мне вполне достаточно его: он в соседней камере.
— Я же вам объяснила, в чем дело. Уж раз вы оказались под арестом, закон должен был действовать заведенным порядком. Отец был болен. Мне пришлось умиротворять лорда Плиммона, а он непреклонный и суровый мужчина. Но ваши друзья не теряли времени даром, арфист. Мы не хотим, чтоб вы пострадали за то, в чем вы неповинны.
— Вы подразумеваете убийство Бледжли?
— Да.
— Откуда вы знаете, что не я убил его? Почему бы и не мне прикончить его? Почему бы мне не получить хоть какое ни на есть удовлетворение за то, что я сбился с пути и влип в эту гнусную неурядицу?
— Да потому, что убийство не в вашей природе, арфист, потому что с самого вашего появления в Мунли вы только невольная жертва обстоятельств.
— Как и Джон Саймон!
— Невозможно внушить это моим друзьям. Джона Саймона слишком хорошо знают в Мунли.
— К чему вы все это ведете? Что вы хотите этим сказать?
— Что вы можете получить свободу.
— То есть вы разумеете бегство?
— Нет. Полное и безоговорочное помилование.
Ее затянутая в перчатку рука нервно задвигалась по столу.
— Я на свой лад переболела от мысли, что вам приходится быть здесь, арфист. Моему отцу теперь лучше. С тех пор как он узнал о вашей беде, он не перестает энергично хлопотать о вас. В вашей игре на арфе есть, должно быть, какая — то магическая сила, потому что я уже много лет не видела отца таким энергичным. Радклифф сначала упорствовал, но под конец он понял, что не слишком многим рискует и не бог весть что потеряет, если вы окажетесь на свободе. Во всяком случае, отец мой действительно старается сделать все возможное и невозможное, чтобы избавить вас от виселицы. Радклиффу просто неловко было отказать умирающему в его последней воле. При его содействии дело значительно упростилось.
— А Плиммон? Не могу себе представить, чтобы он решился изменить свое отношение к человеку, который дерзнул перемолвиться словечком — другим с его избранницей!
— С момента окончания процесса он в Лондоне по своим делам.
— Вы сколько — нибудь любите этого человека?
— Этот вопрос не имеет для меня никакого практического значения.
— А как насчет Джона Саймона Адамса?
— Безнадежно. Он умрет.
— Я не могу покинуть его. Мы всегда были хорошими друзьями. А теперь — больше, чем всегда.
— Не будьте дураком, арфист. Адамс от рождения несет в себе ненависть и несчастье. Он обрек себя в ту самую минуту, когда стал совать свой нос в дела поселка, где до него царили мир и спокойствие. О таких людях
— Благодарю. Я говорю зто искренне. Благодарю. Ни от кого другого я не принял бы помощь так охотно, как от вас. Какая жалость, что наши пути и мысли так далеко расходятся. Какая жалость, что вы так же мало знаете об Адамсе, как я — о вас. О, эти недоступные, непостижимые «белые пятна» в каждом из нас! Мне хотелось бы сказать вам: да, да, конечно, да! Я хочу жить. Любопытно, слышал ли кто в былые времена о подобных вещах?
— И вы должны сказать да. Уйдите туда, по ту сторону горы, на которой я впервые встретила вас. Уйдите туда, где вам полагается быть. И забудьте о Мунли, забудьте о том, что оно где — то существует.
— Мне бы этого очень хотелось…
Я вытянул руки вдоль ореховой покрышки стола и положил на них голову. То, что я услышал, взбудоражило меня, разрушило неустойчивое равновесие, которого мне удалось достичь за время пребывания в тюремном замке. На переднем плаяе моего сознания заявляла о себе настойчивая потребность: броситься к ногам Элен Пенбори, разыграть из себя безмозглого идиота, бессвязно лепетать несусветную чушь о моей признательности за то, что она сделала для меня, и быстро, как голубь, подчиняться всем ее указаниям. Но где — то в глубине души копошилась горечь неистребимой преданности Джону Саймону, которую я постоянно чувствовал, но которая теперь еще обострилась в силу общности переживаний, превосходивших все, что нам знакомо было раньше. И хотя я говорил себе, что из одной уже порядочности обязан оставаться плечом к плечу с Адамсом, мозг мой продолжал старательно ткать свою коварную паутину, подсказывать мне прямо противоположные соображения. Находясь на свободе, я смогу горы сдвинуть, чтобы освободить Джона Саймона. Я смогу стать жизненно важной точкой связи между ним и теми силами, которые объединяются под руководством Лонгриджа. С волевым напряжением, совершенно для меня новым, я мог бы героически посвятить себя делу свободы, тому делу, за которое Джон Саймон готов жизнь свою положить. Я бы взаправду и с гордостью совершил все то, что мне приписали во время процесса. В мое самоуслаждение мне даже удалось внести трепет вызова, ненависти… Наконец — Лимюэл! Конечно, о Лимюэле нельзя забывать. Я стану анге- лом — мстителем. Не удастся Изабелле и Лимюэлу сунуть меня в петлю! Жизнь оставит их с носом, а мне воздаст должное. Все это я ясно представлял себе. Каждую потрясающую деталь я различал так же отчетливо, как лицо Элен — такое поразительно бледное и величавое. Джон Саймон должен понять меня. Ведь он все понимает. Всепрощающее понимание — одна из особенностей его героической профессии. Он не будет возражать против того, что я оставлю его в одиночестве. Ведь его натура — одна из тех, которые по — настоящему крепнут от тех форм уединения, которые могут только разложить и убить всех других людей.
— Когда меня выпустят на волю?
— Через несколько дней. Одна — другая формальность — и двери замка откроются перед вами.
— Благодарю. Я всегда буду очень признателен вам.
— Прощайте, арфист.
Она слегка постучала по столу.
В коридоре я подошел к Джэйкобу. У меня дрожали колени, и я вынужден был опереться на широкий подоконник.
— Я буду выпущен на свободу, Джэйкоб. Помилование… — Тут я сделал жест в сторону моей камеры. — Мне не хотелось бы возвращаться туда. После всего, что произошло, мне невмоготу будет разговаривать с Джоном Сай-^ моном. Теперь совсем не то, что раньше… — Я говорил с болезненным усилием, как бы про себя. — Это будет ужасно. Но он поймет. Ты скажи ему, малыш. Он мудрее и сильнее меня. Скажи, чтоб он не боялся, что у него будут друзья… Скажи ему это…
Джэйкоб радостно закивал.
— Хорошо, сэр, все передам!
Мы пошли в новом для меня направлении. В секторе, куда мы пришли, камеры были чище, но не больше той, с которой я расстался. Я прижался лбом к холодной каменной стене…
— О боже, благодарю тебя, благодарю тебя, — тихо произнес я и, вероятно, еще долго продолжал бы повторять эти слова — взамен мыслей! — если бы усмехающийся и довольный Джэйкоб не втолкнул меня в камеру и не повернул ключ в двери, и я как — то сразу остался в еще более голом, беспощадном одиночестве, чем прежде.