Все люди смертны
Шрифт:
Губы его сжались. Из-под опущенных век сверкнул твердый, холодный взгляд. Он любил мир, любил роскошь и могущество.
— Мне хотелось бы править, не допуская никаких несправедливостей.
— Сможете ли вы править без войн и казней? Нужно хоть раз взглянуть на вещи прямо! — жестко отрезал я. — Так вы сэкономите немало времени. И у лучшего из правителей на совести всегда сотни смертей.
— Бывают справедливые войны и необходимые кары, — возразил он.
— В вашей власти оправдывать зло, причиненное некоторым людям, делом, кое вы вершите во имя всеобщего блага.
Я замолчал; я не мог посвятить его в свои мысли: жизнь, тысячи жизней значат не больше, чем полет мотылька-однодневки, тогда как дороги, города и каналы, которые мы выстроим, вечно пребудут на поверхности земли; ради
— Мы причиним этим несчастным лишь земные страдания, — сказал я. — Но им, их детям и детям их детей мы принесем истину и вечное блаженство. Когда все языческие народы будут обращены и окажутся в лоне Церкви на веки веков, то разве вы во веки веков не будете оправданы в том, что оказали помощь Кортесу?
— Тогда по нашей вине умрут те, на ком смертный грех, — возразил Карл.
— Они так или иначе умрут идолопоклонниками и преступниками, — заметил я.
— Править нелегко, — признал Карл, опускаясь в кресло.
— Никогда не творите зла без пользы, — заявил я. — Господь не может требовать большего от императора. Ему прекрасно известно, что зло порой необходимо, кроме того, Он сам и сотворил его.
— Да, — признал он и, с тоской взглянув на меня, добавил: — Мне бы хотелось уверенности.
— Вы никогда не сможете испытывать уверенность, — сказал я, пожимая плечами.
Он тяжело вздохнул и некоторое время молча перебирал орденскую цепь.
— Ну ладно, — вымолвил он. — Ладно.
Карл резко встал и скрылся в молельне.
Весь город сошел с ума, думал я, выглядывая в окно.
Это началось накануне вечером, когда карета с витыми колонками и плотными кожаными занавесями въехала в город; навстречу ей высыпали тысячи крестьян, ремесленников, торговцев на конях или мулах; под звуки дудок и барабанов, под звон колоколов они добрались до северных ворот города. В таверне рыцарей иоаннитов было полно народу: мужчины, женщины, священники толпились в коридорах и на лестницах. Юнцы, дети и даже люди преклонного возраста вскарабкались на крыши. Когда монах сошел со своего кресла на колесах, его осадила вопящая толпа; женщины бросались на колени и целовали подол его покрытой грязью рясы. Весь день напролет до нас сквозь стены архиепископского дворца доносились их пение и крики. Неистовство продолжалось и субботней ночью. Ораторы, забравшись на бортик фонтана, на стол или на бочку, свидетельствовали о чудесах, совершенных Лютером; трубачи расхаживали по улицам. Из таверн доносились распеваемые с воодушевлением псалмы и звуки драки. Мне доводилось видеть городские празднества: кармонцы пели в дни побед — я понимал, почему они поют. Но что означали эти бессмысленные вопли?
— Что за карнавал! — воскликнул я, захлопывая окно.
Обернувшись, я увидел двоих мужчин, молча глядевших на меня. Они меня поджидали, и, несмотря на дружбу, которую я питал к ним, меня это разозлило.
— Этот человек вот-вот превратится в мученика или святого, — сказал Бальтус.
— Самое естественное следствие гонений, — заметил Пьер Морель.
— Вам прекрасно известно, что я тут совершенно ни при чем, — сказал я.
Когда Карл созвал выборный сейм в Вормсе, я думал, что мы сможем уладить вопрос об имперской конституции и заложить основы федерации, возглавляемой императором. Я был разочарован, когда он заупрямился, возражая против приговора Лютеру, и был особенно раздражен тем, что сейм отказался высказать свое мнение, не заслушав обвиняемого, и потребовал призвать его. Мы теряли драгоценное время.
— Какое впечатление произвел Лютер на императора? — спросил Бальтус.
— Он показался ему безобидным.
— Так и будет, если его не осудят.
— Знаю, — откликнулся я.
В эту минуту повсюду во дворце и в городе шли жаркие споры. Советники Карла разделились на два лагеря. Одни хотели, чтобы еретика выставили из империи, а его сторонников подвергли безжалостному преследованию. Другие призывали к терпимости; они, подобно мне, полагали, что распри церковников неинтересны и что мирская
— Отчего вы столь ревностно вступаетесь за него? Ему удалось убедить вас?
На миг они наконец смутились.
— Если Лютер будет приговорен, — ответил Пьер Морель, — то в Нидерландах, Австрии, Испании вновь запылают костры.
— Нельзя принудить человека отступиться от того, что он считает истиной, — подхватил Бальтус.
— Но что, если он ошибается? — спросил я.
— А кто вправе решать это?
Я в недоумении посмотрел на них. Они высказали не все, что было у них на уме. Теперь я был уверен: что-то привлекло их в рассуждениях Лютера, но что? Они слишком остерегались меня, чтобы довериться. А я хотел знать. Ночь напролет, пока под моими окнами бушевал праздник, я вновь изучал донесения Иоанна Экка, памфлеты Лютера. Я уже из чистого любопытства полистал его писания и не нашел там ничего разумного; я считал предрассудки римской курии столь же нелепыми, сколь и тот пыл, с коим этот монах пытался их ниспровергнуть. С ним самим я впервые столкнулся лишь сегодня после полудня; Иоанн Экк допрашивал его в присутствии депутатов сейма; Лютер говорил сбивчиво, утверждал, что ему требуется некоторое время, чтобы подготовить речь, и Карл весело бросил мне:
— Похоже, этому монаху не удастся превратить меня в еретика!
Так отчего же столь громко звучали в ночи пьяные голоса? Отчего знающие, рассудительные люди с таким беспокойством ждали рассвета?
Назавтра, когда возобновились слушания, я с нетерпением поглядывал на дверь, через которую должен был войти монах. Карл бесстрастно восседал на троне в своем испанском черно-золотом костюме. На коротко стриженных волосах его был бархатный берет. Вокруг, подобно статуям, стояли сановники, недвижные в своих отороченных горностаем одеяниях и коротких мантиях, а также курфюрсты в шитых золотом одеждах. В кулуарах раздавались возгласы: «Смелее! Смелее!» Кричали сторонники Лютера. Войдя, он сдвинул на затылок черную шапочку, открыв неровно подстриженные волосы, повернувшись к императору, уверенно приветствовал его. Робость его куда-то подевалась. Подойдя к столу, где были разложены его книги и памфлеты, он заговорил. Я вглядывался в его худое землистое лицо, резко очерченные скулы, в сверкающие темные глаза. На чем же основан авторитет, которым он пользовался? Казалось, он черпает силы в себе самом; он вновь говорил о церковных таинствах, об индульгенциях: это наводило на меня скуку. Мы теряем время, думал я. Следует истребить всех монахов, и доминиканцев, и августинцев, заменить церкви на школы, проповеди на уроки математики, астрономии и физики. Вместо того чтобы предаваться бесполезным спорам, неплохо было бы обсудить германскую конституцию. А между тем Карл внимательно следил за речью Лютера, перебирая пальцами цепь ордена Золотого руна, спускавшуюся по сборкам его рубашки. В голосе монаха зазвучало воодушевление; теперь он говорил пылко, и в тесном зале, придавленном летней жарой, все смолкли.
— Отрекаться от чего бы то ни было я не хочу и не могу, поскольку поступать против совести неверно и нечестно! — пылко провозгласил он.
Я вздрогнул; заключенный в этом тезисе вызов поразил меня; дело было не только в словах, но в том смысле, который придал им монах. Этот человек посмел утверждать, что его совесть на чаше весов перевешивает интересы империи и мира. Я желал собрать всю вселенную в своих руках: он провозгласил, что он один и есть вселенная. Его самонадеянность населяла мир тысячью непокорных воль. И потому и народ, и ученые охотно слушали его. Он разжигал в сердцах то гордое неудержимое стремление, что снедало Антонио и Беатриче. Если позволить ему продолжать проповедовать, он будет внушать людям, что каждый сам волен судить о своих отношениях с Богом и своих поступках, — и как мне тогда заставить их повиноваться?