Все люди смертны
Шрифт:
Голос ее звучал чисто, в нем не было ни жалости, ни ненависти, и в ее словах я вдруг расслышал голос прошлого, давно забытый голос, с тревогой произнесший: «Не пей это!»
— Так, значит, в ваших глазах все, что я делаю и кем являюсь, не стоит и гроша, потому что я бессмертен?
— Да, это так. — Она дотронулась до моей руки. — Послушайте эту песню. Было бы пение этой женщины столь волнующим, если бы она не должна была умереть?
— Значит, это проклятие? — произнес я.
Она не ответила; да и что тут скажешь, это было проклятие.
Резко встав, я обнял Беатриче:
— И все же я здесь. Я жив, я люблю вас и мне больно. Во веки
— Раймондо, — сказала она.
На этот раз в ее голосе сквозила жалость и, быть может, нежность.
— Попытайтесь любить меня, — сказал я. — Попытайтесь.
Прижав ее к себе, я почувствовал, что сопротивление ее гаснет. Я поцеловал ее в губы; грудь ее трепетала; рука безвольно повисла.
— Нет, нет, — твердила она.
— Я люблю тебя, люблю, как может мужчина любить женщину.
— Нет. — Она дрожала. Высвободившись, она прошептала: — Простите меня.
— За что?
— Меня пугает ваше тело. Оно другое.
— Оно из той же плоти, что и ваше.
— Нет. — В глазах ее стояли слезы. — Вы не понимаете? Мне непереносима мысль, что меня ласкают руки, которым не суждено сгнить. Мне стыдно.
— Скажите лучше, что вам страшно.
— Это одно и то же, — сказала она.
Я смотрел на свои руки, проклятые руки. Я понимал.
— Это вы должны простить меня, — сказал я. — За двести лет я ничего не понял. Теперь понимаю. Вы свободны, Беатриче; вы вольны уехать отсюда; если когда-нибудь вы полюбите мужчину, любите его без угрызений совести.
Я повторил:
— Вы свободны.
— Свободна?.. — сказала она.
Десять лет у наших границ продолжались пожары, грабежи, побоища. К концу этого срока король Франции Карл Восьмой пошел на Италию, чтобы заявить притязания на Неаполитанское королевство; Флоренция заключила с ним союз, а он стал посредником между ней и нами. Мы сохраняли Ривель при условии, что выплатим неприятелю значительную дань.
На протяжении многих лет я был вынужден терпеть покровительство французов; но я с отчаянием взирал, как Италия, терзаемая беспорядками гражданской войны и анархии, подчиняется их тирании. Это моя вина, с горечью думал я. Если бы я некогда подчинил Кармону генуэзцам, Генуя, несомненно, господствовала бы над всей Тосканой и набеги иноземцев разбивались бы об этот барьер. Эта моя недальновидность и амбиции мелких городков препятствуют Италии слиться в единый народ, как это произошло во Франции и Англии, как это собирается сделать Испания.
— Еще есть время! — пылко твердил мне Варенци.
Это был прославленный эрудит, автор «Истории итальянских городов», прибывший в Кармону с тем, чтобы умолять меня спасти наши многострадальные края; он заклинал меня работать над объединением итальянских государств в обширный союз, в интересах которого я буду осуществлять правление. Поначалу он возлагал надежды на Флоренцию, но мощное движение Кающихся, доведенных до исступления Савонаролой, полагалось только на силу молитв, а молились они лишь об эгоистическом возвеличении собственного города. Тогда Варенци обратился ко мне. Несмотря на слабость Кармоны, обескровленной пятнадцатью годами войны, эти его планы не казались мне химерическими: в том состоянии анархии и неопределенности, в которое была погружена Италия, достаточно было решительно настроенного человека, чтобы изменить ее судьбу. Когда Карл Восьмой смирился с потерей Неаполя и возвращением через Альпы, я решил действовать.
Максимилиан вошел в Италию, и все мелкие независимые тосканские государства провозгласили себя его союзниками в надежде, что он положит конец гегемонии Флоренции и Кармоны. Он осадил Ливорно, атаковав город с суши и с моря. По получении такой новости все в Кармоне страшно встревожились. Ненависть завистливых соседей, враждебный настрой герцога Миланского не оставляли нам ни малейшей возможности сохранить независимость в случае, если Максимилиан сделается правителем Италии. Ну так вот, после взятия Ливорно в его власти оказалась вся Тоскана. Флорентийцы послали в порт немалый гарнизон и многочисленную артиллерию, они не так давно возвели там новые оборонительные сооружения. Но Максимилиан пользовался поддержкой венецианского флота и миланского войска. Когда мы узнали, что четыреста конников и столько же немецких пехотинцев двинулись к Маремне, помимо Чикины, где они завладели большим селом Бальдхейм, — их победа казалась вполне обеспеченной. Единственное, на что мы надеялись, — это что солдаты и шесть тысяч мюи зерна, обещанных Карлом Восьмым флорентийской синьории, будут отправлены без задержки. Но мы с давних пор знали, что не стоит доверять словам французов.
— Наша участь решается ныне, причем решается без нас! — сказал я.
Прижавшись лбом к стеклу, я следил, не появится ли на повороте дороги гонец.
— Не думайте об этом, — сказала Беатриче. — Это ни к чему не приведет.
— Знаю, — откликнулся я. — Но невозможно запретить себе думать.
— О! Хвала Царю Небесному, возможно.
Я смотрел на ее склоненный затылок, жирный затылок. Она сидела перед столиком с разложенными на нем кистями, порошками и листами пергамента. Ей удалось сохранить прекрасные темные волосы, но черты ее лица расплылись, талия сделалась грузной; огонь в глазах угас. Я дал ей все, что мужчина может дать женщине, а она проводила целые дни, иллюстрируя рукописи.
— Отложите кисти, — внезапно сказал я.
Она подняла голову и удивленно поглядела на меня.
— Поедем со мной навстречу гонцам, — предложил я. — Вам неплохо подышать воздухом.
— Я слишком давно не ездила верхом, — заметила она.
— Вот именно. Вы никогда не выходите.
— Мне здесь хорошо.
Я прошелся по комнате.
— Отчего вы избрали такую жизнь? — спросил я.
— Я избрала? — медленно выговорила она.
— Я ведь предоставил вам свободу, — живо заметил я.
— Я ни в чем вас не упрекаю.
Она вновь склонилась над своими миниатюрами.
— Беатриче, после смерти Антонио вы так никого и не полюбили? — спросил я.
— Нет.
— Из-за Антонио?
— Не знаю, — помолчав, ответила она.
— Почему?
— Видимо, я не способна любить.
— Это моя вина? Что вас мучает? Вы слишком много размышляете. Чересчур много.