Все мои уже там
Шрифт:
Я говорил:
– Понимаете, Анатолий, вот ведь поэт в коротеньком таком четверостишии рассказал, что ужасно беден, раз уж у него не хватает денег на цветы для любимой, и что любимая бедна, но любит его, потому что не стала бы иначе жить настолько впроголодь и не иметь даже морковки… Понимаете?..
Анатолий не понимал. Стихи не волновали его, и все, что я говорил, входило ему в одно ухо и выходило из другого. Так было до тех пор, пока я не прочел ему «Бесов». Мы сидели в гостиной все вместе. В камине горел огонь. За окном совсем уже стемнело. Ласка забралась с ногами на диван и устроилась, положив голову Обезьяне на колени. Я отхлебнул коньяка и
Не знаю, что – то ли завораживающий пушкинский хорей, то ли детские воспоминания о заснеженных полях в деревне Долгомостьево, то ли бог весть, какой частью речи являющийся – дин-дин-дин – звон колокольчика, но что-то увлекло прапорщика. Он весь подобрался и внимательно слушал стихотворение до самого конца. А потом помолчал и сказал:
– Здорово!
– Понравилось? – переспросил я. – Что понравилось?
Толик не нашелся с ответом, а я перечел ему стихотворение еще раз. Потом передал ему распечатанный на принтере листочек с текстом и спросил:
– Вы видите, Анатолий, как, например, в этом стихотворении оживает волк?
– Где оживает волк? – прапорщик оглянулся, как будто бы волк оживал у него за спиною.
– Смотрите! – я заговорил таинственным голосом, как говорят с детьми родители, приготовившие сюрприз. —
Сил нам нет кружиться доле;Колокольчик вдруг умолк;Кони стали… «Что там в поле?Кто их знает? Пень иль волк?»Представьте себе: пурга, ничего не видно, и посреди пурги седоку или даже его коням мерещится в поле какая-то тень, что-то серое, то ли пень, то ли волк. Представили?
Толик, кажется, представил себе все это очень неплохо. Во всяком случае, он еще раз с опаской оглянулся и шумно сглотнул слюну, так что кадык прокатился по всему его горлу. А я продолжал:
– Вьюга злится, вьюга плачет;
Кони чуткие храпят;
Вот уж он далече скачет;
Лишь глаза во мгле горят…
Кто скачет, Анатолий? Пень? Или волк?
– Волк, – закивал прапорщик. – И глаза горят.
– Нет-нет, подождите! – я откинулся в кресле, понимая, что мне удалось зацепить дремлющее прапорщиково сознание. – У Пушкина нигде не сказано, что это волк. Он описывает какую-то тень посреди пурги. Пень иль волк. Больше слова «волк» в стихотворении нету. Почему же вы так уверены, что это волк? Откуда появился волк? Вернее, где появился волк?
– Ну-у… – прапорщик помедлил с ответом. – Скачет, глаза горят.
– Так, и где появился волк?
– Ну-у-у…
С торжествующим, я думаю, видом я заявил тогда, направляя на Толика указательный палец:
– Волк появился у вас в голове, Анатолий. Слова сложены так, что у вас в голове пень превращается в волка, волк оживает, скачет, и у него горят глаза.
Когда я сказал это, Обезьяна зааплодировал, Ласка, не меняя позы, тихонько засмеялась, а
– Маэстро! Позвольте!
А прапорщик трогал кончиками пальцев свои виски, как будто бы пытаясь нашарить в своей голове то место, где оживают волки.
С этой поры прапорщик вечернее чтение стихов не на шутку полюбил. Да и все остальные обитатели нашего дома, днем обыкновенно разбредавшиеся каждый по своим делам, к вечеру старались собраться в гостиной. Так студенты в университете набиваются на лекции к хорошему профессору, сидят, смотрят лектору в рот и ждут откровений, вовсе не задумываясь о том, насколько трудно бывает оправдать их ожидания. Я читал им много стихов, но поразить их так же, как я поразил их рассказом про оживающего волка, мне удалось только еще два раза. Я показал им, как летит над землей мысль в стихотворении Николая Гумилева «Жираф», и я показал им, что такое плотность текста на примере самого, пожалуй, известного стиха Иосифа Бродского.
Я обратил их внимание на то, что Гумилев в «Жирафе» пропускает аж шесть слогов.
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взглядИ руки особенно тонки, колени обняв.Послушай: далеко, далеко, на озере Чад(та-та-та-та-та-та) изысканный бродит жираф.– Вы слышите? – размахивал я в другой день, но тою же коньячной рюмкой и у того же камина. – Шесть слогов пропущено. Возникает как будто пауза. Поэту как будто требуется время, чтобы перенестись мыслью из холодной и туманной России в Африку. Его мысль летит над землей со скоростью света или со скоростью звука. Очень быстро летит, но тем не менее, целых шесть пропущенных слогов, или мгновений, требуется, чтобы преодолеть это огромное расстояние.
– Круто! – сказал Толик.
А Ласка опять смеялась тихим счастливым смехом.
У Бродского я обратил их внимание всего на одну строку: «Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя».
– Что случилось? – спросил я. – Что автор сделал?
Наперебой сначала Обезьяна с Лаской, а потом и Банько с прапорщиком принялись перечислять простыми словами описанное в этой строчке: автор спит, автор сидит в тюрьме, надзиратель смотрит на него в глазок, надзиратель вооружен, автор сидит в тюрьме так давно, что все это ему уже и снится…
– Круто! – сказал Толик, когда понятно стало, что для расшифровки одной поэтической строки нам понадобилась бы пара страниц прозы.
По ночам, когда мы расходились по своим спальням, я часто лежал и думал, отчего бы Толику с таким удовольствием выполнять все эти не свойственные для него задания. Я лежал с открытыми глазами в темноте. За окнами ухала какая-то печальная птица, которую я, не разбирающийся в птичьих голосах, называл неясытью и представлял себе маленькой совой с испуганными глазами, похожими на двухевровую монету. Позже, когда лето вошло в свои права, неясыть ухать перестала и пели соловьи, про которых я знал, как они выглядят. Я лежал, смотрел в темноту и слушал. Откуда-то из глубины дома доносились истошные любовные крики Ласки, и это значило, что девочка занималась сексом с Обезьяной. Или тихо, но ритмично поскрипывала какая-нибудь мебель, и это значило, что Ласка занималась сексом с Банько. Я лежал, смотрел в темноту, и про Ласку мне все было понятно: Обезьяну она любила, а Банько она жалела.