Все мои уже там
Шрифт:
Где-то далеко за забором шумели автомобили, продолжалась жизнь, про которую я не имел никаких известий. Временами я слышал милицейские сирены. Иногда двигатели автомобилей, проезжавших там далеко за забором, были не сдержанно-представительскими, а отчаянными и ревущими. И я воображал себе, что вот едет мимо нашего дома по Рублевке какой-нибудь «щенок» из высокопоставленной семьи – с напудренными кокаином ноздрями и на спортивной «Ламборгини». Я лежал и слушал, как замолкают на несколько минут соловьи.
Когда становилось совсем тихо, я слышал, как внизу в кустах под окном копошатся ежи. И еще я слышал, как бьется мотылек о стекло. И на фоне всех
Проще всего было бы думать, что Толик занимается со мной фехтованием, логикой и литературой по причине насилия, которое в первые дни так решительно применял к прапорщику Обезьяна. Но прапорщик мой не выглядел человеком, которого просто заставили заниматься. Он мог бы заниматься из-под палки, однако же мне всерьез казалось, что двадцатипятилетнему этому громиле интересно. Или нет? Или не может быть, чтобы милиционеру интересно было разбирать стихи Гумилева и Бродского? У меня не было ответа.
Однажды ночью, когда песня кроватных пружин в доме затихла, а песня соловьев на улице продолжалась, я встал тихонько и спустился в гостиную, чтобы налить себе виски. Было часа три ночи или около того. В окно сквозь кусты и деревья парка я увидал, что у Толика в доме горит свет. Не знаю, что это мне взбрело в голову. По здравом размышлении я бы не пошел навещать ночью одинокого мужчину только потому, что у него горит свет. Вполне ведь могло оказаться, что прапорщик, будучи человеком молодым и здоровым, мастурбирует, например, разглядывая глянцевые картинки в одном из мужских журналов, которые валялись у него на журнальном столике во множестве. По здравом размышлении…
Но не было у меня в ту ночь никакого здравого размышления. Я выпил сотню граммов виски и поддался известному зову приветливо освещенных окон, мерцавших вдали за черными деревьями. Это ведь такое детское совсем чувство, когда идешь в темноте, не глядя под ноги, а глядя только на свет, и немного щекочет в груди от первобытного какого-то волнения.
На пороге Толикова дома горел превращенный в лампу, откуда-то с Тибета привезенный буддийский молельный барабан. Ночные мотыльки с размаху ударялись об этот экзотический светильник, падали на лиственничный пол крыльца и ползали, потеряв ориентацию и отбив мозги, если у них есть мозги, шуршащею толпою в круге света на полу. А рядом сидел Толик и играл с мотыльками, тихонько подставляя им огромную свою ладонь и терпеливо ожидая, пока насекомые на ладонь вползут.
– Чего вы не спите, Анатолий? – сказал я из темноты и только потом уже вышел на свет.
– Не спится, – Толик пожал плечами, не отрывая взгляда от мотыльков.
Я сел с ним рядом и закурил. Крыльцо было широкое, достаточно широкое, чтобы места хватило не то что двум, а хоть бы даже и двадцати мужчинам. Но когда я садился рядом с Толиком, он немного подвинулся, как бы приглашая меня и демонстрируя, что компания моя ему приятна.
Мы помолчали немного, а потом я спросил:
– Скажите, Анатолий, почему вы все это делаете?
– Что?
– Ну, все наши занятия?
– Так как же? – отвечал Толик.
В его интонации было великое смирение индийского священного животного коровы: гонят ли тебя на выпас… ведут ли тебя в стойло… доят ли…
Я глубоко затянулся и уточнил вопрос:
– Скажите, Анатолий,
– Я бы остался, – неожиданно сказал Толик, интонацией своей как бы спрашивая, можно ли ему остаться.
– Почему бы вы остались?
Мы еще помолчали. Мотыльки продолжали довольно громко биться о буддийский молельный барабан и падать наземь.
– А что там? – сказал прапорщик после паузы. – Койка в общаге? Дежурства? Развод?
– Какой развод? – я сначала не понял. – Вы разводитесь с женой?
– Да нет, – Толик засмеялся. – Развод это утром когда… Ну, в отделе весь личный состав собирают… ну, в актовом зале… ну, все начальство там… сводки зачитывают…
– А вы что делаете на этих разводах? – я вдруг подумал, что ни разу не спрашивал Толика про то, как ему жилось до того дня, когда его пленил Обезьяна.
– А я что? – Толик бережно стряхнул мотыльков с ладони. – Ну, сидишь там, записываешь в блокнот…
Тогда я придумал, что Толик мог бы каждый вечер за ужином рассказывать нам о своей милицейской жизни. С одной стороны, это было бы хорошее упражнение в элоквенции. С другой стороны, может быть, нам удалось бы если и не понять, почему тем памятным ранним утром в Питере прапорщик так зверски убил беззащитного активиста группы «Холивар», то хотя бы представить себе, что творилось у прапорщика в голове, когда он выскакивал из перевернутой патрульной машины и кричал: «А, блядь, щенки!»
Я поделился с Толиком этой своей идеей. Он удивленно пожал плечами:
– Что там рассказывать? – Но от предложения моего не отказался.
Мы помолчали еще немного, а потом я попросил прапорщика рассказать что-нибудь о себе.
– Что там рассказывать? – повторил Толик.
– Ну, знаете, в Издательском Доме, где я работал, был начальник отдела кадров, татарин. У него было несколько идиоматических выражений, которые разошлись на пословицы. Когда он злился, он говорил: «Сотру в бараний порошок», – я поглядел на Толика, но, кажется, тот не понял, что в этом выражении смешного. – А когда он принимал сотрудника на работу, то говорил всегда: «Коротко расскажи о себе», – я улыбнулся, но Толик, похоже, не понял, чему я улыбаюсь.
Он спросил только:
– При чем тут, что он татарин-то?
И я не стал развивать скользкую национальную тему, а просто попросил Толика написать назавтра автобиографию.
Попрощался и пошел спать. Шагал вдоль пруда по дорожке, довольно хорошо различимой в свете молодого месяца, и думал, что заточение, возможно, нравится Толику точно так же, как нравится и мне. Может быть, точно так же ему просто некуда идти: койка в общежитии, утренний развод в отделе, патрулирование или как там это у них называется. Обед, опять патрулирование, ужин, опять койка в общежитии, а на утро снова развод в отделе – и так всю жизнь, и ничего другого не будет. А здесь в заточении – огромный дом, полностью отданный в его распоряжение, мягкая двуспальная кровать, на какой он, наверное, и не спал никогда прежде, глянцевые журналы, экзотические яства, интересные люди, отчетливо превосходящие его в силе и ловкости, Ласка, ласково разговаривающая с ним, фехтование, книжки, спортивный зал, самурайские кодексы… Я шел вдоль пруда и думал, что, возможно, с точки зрения прапорщика, эта комфортабельная тюрьма – куда увлекательнее относительной и беспросветной свободы, в которой он прожил всю свою предыдущую жизнь.