Всё нормально
Шрифт:
Я хорошо помню одну из таких поездок. Мне было четыре года. Мы с бабушкой, как обычно, возвращались из Ленинграда в Петергоф, но на этот раз с нами была дальняя родственница, которая вышла замуж за молодого человека из Судана и теперь жила за границей. Она подарила мне фантастическую вещь – жевательную резинку. Получи я такой подарок несколькими годами позже, я бы, конечно, припрятал его, чтобы угостить, к примеру, друзей по какому-нибудь торжественному случаю или обменять на качественного солдатика. Но тогда, будучи неопытным и бесхитростным ребёнком, я тут же развернул фантик. Под ним оказался ещё один, с картинкой, на которой был персонаж какого-то западного мультфильма. Я и понятия не имел, какой ценный раритет попал мне в руки. Запихнув в рот розовый прямоугольник,
– Имей в виду, как тебя зовут, мальчик, – сказала мне бабушка. – Эту резинку нельзя ни в коем случае глотать. Ни при каких обстоятельствах. А то у тебя живот склеится.
Вот так, в страхе её проглотить, я и ехал дальше, сосредоточенно жуя и глядя в окно, под мерный стук колёс. Цветомузыка вкусов у меня во рту резко контрастировала с унылостью пейзажа за окном. Была ранняя весна – то время, когда снег уже растаял, превратившись в грязную кашу, а трава ещё не выросла. В природе не было и намёка на яркие краски, способные порадовать глаз. Лишь голые деревья, да заводские трубы вдалеке, да монотонные ряды безликих, однотипных хрущёвок. Слякоть, серость и тоска.
Я переключил внимание на соседей по вагону. У них тоже был мрачный вид. Напротив меня сидел мужчина средних лет в синей болоньевой куртке. В руках у него была газета, но он не читал её и даже не решал кроссворд. Он сидел неподвижно, уставившись в окно так же, как и я, и в голове у него, казалось, проносились те же нелестные для окружающих декораций мысли.
Как я теперь понимаю, это был мой первый приступ экзистенциальной хандры. Позже они стали случаться со мной и дома, в нашей крохотной петергофской квартире. Я часами простаивал у балконного окна, глядя, как поднимается густой дым из труб теплоэлектроцентрали на горизонте, и, слушая отдалённый стук колёс поездов, думал о тщетности этого мира.
Мои воспоминания того времени сливаются в сплошное ощущение вневременной тоски. Но после того, как я попробовал жевательную резинку, к нему стало подмешиваться новое чувство – зависть к детям из дальних стран: там могли жевать такую резинку каждый день.
Моя мама была признанной красавицей. Помимо не по-советски эффектной внешности – благородных черт лица, густых каштановых волос и ярко-голубых глаз – сознание советских граждан всегда будоражило её загадочное французское имя Вера Броссе. Когда она заполняла официальные бумаги, то в графе «национальность» писала «русская», а про социальное происхождение – «из служащих». Но и то и другое было не совсем правдой.
По сути, мама была француженкой дворянского происхождения. Но в СССР иметь в роду иностранцев или дворян было опасно, тем более и тех и других, а уж самим признаваться в этом было совсем неразумно. Поэтому, как и другие в её положении, мама была, скажем так, не совсем честна, когда заполняла анкеты. Врать государству тоже считалось нормальным.
Формально мама переехала с нами в Петергоф, то есть была прописана по этому адресу. Каждый советский гражданин должен был жить согласно прописке, и его свобода перемещения внутри Советского Союза была ограничена. Если вам, к примеру, посчастливилось проживать в деревне Хренище Воронежской области, то вы не могли просто так проснуться одним прекрасным утром, натереть лыжи мазью и переехать, скажем, в Москву. Для этого вам необходимо было иметь в столице родственников, которые согласились бы прописать вас по своему адресу. Если такие родственники, на ваше счастье, находились, то с их стороны это было выражением наивысшей степени доверия, поскольку прописка наделяла вас правами на их жилплощадь.
Тем не менее это не мешало некоторым гражданам нелегально переезжать в другие, более приспособленные для нормальной жизни населённые пункты нашей необъятной Родины. А чтобы оградить от наплыва региональной публики такие призовые места, как Москва и Ленинград, милиция строго следила за соблюдением правил передвижений. Любого подозрительного гражданина могли остановить на улице, чтобы проверить наличие у него в паспорте постоянной или временной прописки. Если документы оказывались не в порядке, нарушителя могли принудительно выслать из города или даже посадить за нарушение паспортного режима.
Мама была прописана по нашему общему адресу в Петергофе, а в действительности жила у жениха, моего будущего отчима Толи, высокого лысеющего блондина восемью годами старше её. Толя был членом партии и университетским профессором, чья карьера энергично и предсказуемо шла в гору. (Впоследствии он станет бессменным заведующим кафедрой биофизики, деканом физфака и проректором ЛГУ.)
В Петергофе мы прожили два года. Мне запомнился один мамин приезд. Перед глазами картинка: мы идём за руку в магазин. Неожиданно она говорит, что у меня скоро появится братик или сестрёнка. Я рад, но и озадачен. Откуда же он возьмётся, этот новый ребёнок? Откуда вообще берутся дети? И, кстати, раз уж на то пошло, – где мой папа? И кто такой этот новый Толя? Но ни мама, ни бабушка не спешили с объяснениями. А я уже понимал, что лучше не лезть с расспросами. Всё, что нужно знать, мне сообщат. А если нет – значит, не моё дело. Всё нормально.
Из-за нехватки жилья брак в СССР обычно означал не столько образование нового домохозяйства, сколько слияние двух или нескольких старых. Под одной крышей уживались в произвольных сочетаниях представители разных поколений и степеней родства: счастливые молодожёны, их родители, бабушки-дедушки, братья-сёстры, дети от предыдущих браков и так далее.
Наша семья не стала исключением: после того, как мама с Толей поженились, взрослые обменяли Толину и бабушкину квартиры на одну большую в центре. Так образовалась новая счастливая ячейка советского общества: мама с Толей, бабушка, мой новорождённый брат Алёша и я.
Несмотря на то что Алёша и я – единоутробные братья, внешне мы совсем разные. В детстве он выглядел как маленький скандинав: бледная кожа, светлые глаза и копна белых, абсолютно прямых волос, в то время как я пошёл в мамину средиземноморскую породу. Всякий раз, когда друзья или родственники принимались комментировать наш внешний контраст, бабушка, преподаватель английского, произносила: «I call those two “Black and White”!»
Даже после воссоединения с мамой я оставался на полном попечении бабушки. Она кормила меня и покупала мне одежду, проверяла у меня уроки и организовывала мои субботние встречи с отцом. Для Алёши она не делала ничего. Когда брат появился на свет, она твёрдо заявила, что ей хватает и одного ребёнка, а второго пусть мама растит сама. С тех пор так и повелось: Алёша был мамин, а я – бабушкин. Мы жили в основном на бабушкину пенсию, её доход от частных уроков английского и алименты, которые она получала на меня. (То, что эти алименты выплачивал не мой отец моей матери, а мой дед по отцовской линии моей бабушке по материнской линии, тоже казалось нормальным.)
Black and White
Таким образом, у меня было сразу два папы – Серёжа и Толя. Вредные родственники любили задавать каверзный вопрос: кого я люблю больше – «папу Серёжу» или «папу Толю»? Я рано сообразил, что такие разговоры надо пресекать на корню, отвечая: «Одинаково». И, честно говоря, это соответствовало действительности.
Наша новая квартира была расположена на улице Каляева, до революции Захарьевской, названной так из-за бывшей знаменитой церкви Св. Захарии и Елисаветы. В 1923 году советское правительство переименовало её в честь Ивана Каляева – террориста, убившего самодельной бомбой одного из сыновей царя Александра II. У новой власти были свои пристрастия в области топонимики.