Всё нормально
Шрифт:
В первый год мы разучивали короткие песенки вроде:
Пусть всегда будет солнце,Пусть всегда будет небо,Пусть всегда будет мама,Пусть всегда буду я!На второй год песни стали длиннее и морально неоднозначнее:
В траве сидел кузнечик,В траве сидел кузнечик,Совсем как огуречик,Зелёненький он был.Он ел одну лишь травку,Он ел одну лишь травку,Не трогал и козявкуИ с мухами дружил.Но вот пришла лягушка,Последнее вокальное произведение, надо думать, было призвано познакомить советских дошколят с базовыми экзистенциальными принципами: жизнь бессмысленна, добрые дела бесполезны, справедливости в мире нет и слабые всегда беззащитны перед сильными.
Ещё мы пели песню про «неуклюжей», но я её не очень любил, потому что не мог понять, кто они такие и зачем должны бегать по лужам вместе с пешеходами.
В детском саду нас не учили ни читать, ни писать, ни считать. Всё это начиналось лишь в первом классе школы. Конечно, некоторые дети получали преимущество на старте в виде домашней дошкольной подготовки. Меня, например, бабушка научила алфавиту к четырём годам, так что к первому классу я уже бегло читал.
Детский сад я ненавидел лютой ненавистью. И на то были свои причины. Прежде всего, утренние подъёмы и одевания были неизбежны и ужасны. Б'oльшую часть года бабушка заставляла меня носить хлопчатобумажные колготки, которые для детей младшего возраста в СССР считались одеждой унисекс. Однако я уже тогда кое-что кумекал в гендерных нормах и в глубине души понимал, что колготки – это девчонское. Каждое утро я снова и снова проходил с этим чулочно-носочным изделием все пять стадий переживания горя: отрицание (отказывался их надевать), гнев (отбивался, как загнанный в угол зверь), торг (предлагал бабушке всевозможные сделки), депрессию (горько рыдал) и, наконец, принятие (подавленный, сдавался и позволял бабушке натянуть их на себя). Отчего-то эти проклятые колготки травмировали меня даже сильнее, чем маленький кусочек мыла, с которым бабушка, следуя заветам народной медицины, гонялась за мной по квартире, пытаясь засунуть его мне в попу каждый раз, когда у ребёнка не происходило «ка-ка» больше одного дня.
Вторая главная причина, по которой я ненавидел детский сад, – еда. Я был привередливым ребёнком, а казённое питание – варёная морковка, противный молочный суп или манная каша с комками – вызывало у меня отвращение и рвотные позывы. К счастью, нас не заставляли доедать, иначе бы меня живописно выворачивало наизнанку каждый раз, когда передо мной ставили тарелку с рыбной котлетой или тушёной печёнкой.
Ещё я терпеть не мог «тихий час», который в реальности тянулся час тридцать. Не помню, чтобы я хоть раз спал во время этой обязательной сиесты. По мне, это была пустая трата драгоценных полутора часов активного дневного времени. Обычно я просто лежал, уставившись в потолок, и, чтобы не сойти с ума от скуки, фантазировал и придумывал разные истории. Одна из них была про кота и пса, которые затейливо развлекались: строили самолёты и подводные лодки, рыли туннели под Ленинградом и гонялись по ним друг за другом в вагончиках – словом, занимались делом, а не бездарно тратили время на послеобеденный сон. Ещё у меня был цикл рассказов про «Ромашкинцев» – немного бестолковую семью из Ленинграда, которая недавно переехала в деревню Ромашкино и теперь пыталась освоиться в новой сельской жизни.
Спустя много лет я рассказывал эти истории перед сном своим собственным детям.
Существовал лишь один способ хоть на время прервать эту пытку принудительным сном: надо было поднять руку, подзывая нянечку, и шёпотом отпроситься в туалет. В результате я проводил там много времени, усаживаясь на подоконник и глазея в окно, чтобы не идти в ненавистную постель. Тот вид из окна я знал в мельчайших подробностях: улица Каляева с деревьями на бульваре; припаркованные под окнами грузовики; собачники, гуляющие после обеда; и курсанты, снующие туда-сюда через проходную военного училища. Созерцая всё это, я размышлял о тщетности бытия. Вселенская тоска, которая впервые охватила меня в петергофской электричке, никуда не делась – просто её приходы приобрели понятные очертания. В любое другое время дня я был совершенно нормальным ребёнком, весёлым и общительным, но «тихий час» выбивал меня из колеи и погружал в меланхолию.
Я и не подозревал тогда, что интуитивно уловил главное настроение, zeitgeist [3] 1970-х, или, скорее, это оно уловило меня. По-русски оно называлось «застой». Сегодня у этого понятия есть академическое определение. Энциклопедии сообщают, что застой – это период правления Л.И.Брежнева, длившийся примерно с конца 1960-х до начала 1980-х, который характеризовался отсутствием экономического роста и каких-либо улучшений в жизни граждан, торможением либеральных реформ, начатых при Хрущёве, и усилением репрессивного давления на творческую интеллигенцию: художников, писателей, мыслителей. Но то, что для специалистов-советологов станет впоследствии сухой формулировкой, для меня, пятилетнего, было просто интуитивным глубинным ощущением, что этот унылый мир вокруг меня навсегда и ничто и никогда в нём не изменится. СССР простирался – огромный, могучий и абсолютно неизменный – на одну седьмую часть суши. Наша жизнь была скучна и однообразна, как утренняя каша на воде, без масла и соли. Каждый год был похож на предыдущий. Одни и те же партийные начальники из десятилетия в десятилетие произносили по телевизору одни и те же речи – нудные и бессмысленные. Это была эпоха, лишённая любой страсти, любой энергии. Лучшие умы поколения теряли всякую надежду на прогресс в своей стране, и это касалось почти всех сфер – политики, искусства, любой отрасли науки, не поставленной на службу военно-промышленного комплекса. Некоторым удавалось эмигрировать на Запад. Многие из оставшихся, не находя применения своему творческому потенциалу и не имея возможностей для самореализации, спивались или заболевали психически. Именно такая участь постигнет моего отца. Но тогда я ещё ничего об этом не знал. Я просто смотрел в засиженное мухами окно детсадовского туалета и изнывал от тоски.
3
Дух времени.
В пять часов за мной приходила бабушка и моя ежедневная пытка заканчивалась. По пятницам она забирала меня даже раньше, сразу после обеда, избавляя таким образом от «тихого часа». По дороге домой мы обычно заходили в кафе «Колобок» на углу Чернышевского и Чайковского.
Колобок в сказке поплатился за то, что убежал от бабушки и дедушки. Возможно, бабушкин выбор заведения был не случайным и она так пробовала свои силы в нейролингвистическом программировании.
В кафе бабушка брала нам по порции «кофе глясе»: два шарика пломбира и две чашки кофе. Повседневным напитком в СССР был чай, а кофе стоил дорого, и найти его в магазинах было очень трудно. Бабушка же и мама любили кофе и всегда пили его со слегка фрондёрским видом, как бы ритуально подчёркивая свою этническую и культурную «несоветскость». Мне позволялось пить кофе с шести лет. Наверное, это было бабушкиным способом постепенно вводить меня в свой мир, который не во всём соответствовал общепринятым советским нормам.
У нашей семьи не было ни собственной дачи, ни дома в деревне. По крайней мере к тому времени, когда появился я.
В начале 1910-х, когда бабушка ещё не родилась, её отец, крупный учёный и общественный деятель Николай Лаврентьевич Кладо, купил поместье в Псковской губернии, в трёхстах километрах к югу от Петербурга, вблизи деревни Большие Струги. Слово «струги» я больше нигде не встречал, так что даже не представляю, что это такое. Через несколько лет к власти пришли большевики и деревня получила идеологически выверенное название: Красные Струги. Вероятно, бюрократы, отвечавшие за переименование, тоже не знали, кто такие эти струги, и решили их не трогать, а лишь перекрасить в политически-корректный цвет.
Бабушка (на руках) с семьёй, помощниками и друзьями. Большие Струги, 1917 год
Вскоре после революции новая власть конфисковала у прадеда дом и превратила его в деревенский клуб с библиотекой. Но по инерции ещё долгие годы бабушка продолжала навещать Струги, останавливаясь в избе их бывшего кучера и его молодой жены, бывшей горничной. И это было далеко не самое странное из того, что происходило в безумном перевёрнутом мире, где волею судьбы очутились мои старшие родственники.
Большинство советских родителей не без основания считали, что летний город, с его духотой, пылью, пыльцой и выхлопными газами, – это не самая здоровая среда для продолжительных игр на воздухе. Когда наступало лето и начинался массовый исход детей из города, моим взрослым было некуда меня отправлять.
В один прекрасный майский день 1977 года бабушка, как обычно, забрала меня из детского сада. Дома я с удивлением обнаружил, что она достала все наши чемоданы и сумки и тщательно упаковала в них бесчисленное множество самых разнообразных вещей. Казалось, что бабушкина комната куда-то едет вместе с ней. Кроме того, меня не отправили спать, как было заведено, в девять вечера. Я сосчитал сумки.