Все по местам!
Шрифт:
Потянулись медленные, однообразные больничные дни, отличавшиеся один от другого лишь тем, что сегодняшний хуже вчерашнего, а завтрашний своей беспросветностью затмит, наверно, и нынешний и все предыдущие. Удручающе были похожи одна на другую и ночи. Только бомбежки раз от разу усиливались, и по многу часов никто не смыкал глаз. Деревянное двухэтажное здание больницы гудело от взрывов и готово было вот-вот рассыпаться. Слободкин отчетливо представлял себе, как, грохоча и подпрыгивая, катятся по улицам бревна осточертевших ему стен. Иногда ему хотелось этого. И если бы не Зимовец
Прихода друга он ждал теперь все с большим нетерпением. Вставать с кровати категорически не разрешали. Слободкин раздобыл у няни осколок зеркальца и, лежа у окна, ловил улицу. Он обшаривал ее всю, узкую, убегающую к Волге. И все чаще натыкался на воронки, на черный дым от пожара, следы разрушений. Зимовец еще ни разу не оказался в фокусе стереотрубы Слободкина, но он часами не сводил глаз с близких и дальних подступов к больнице. Няня, заметив это, сочувственно вздыхала:
— Дружка дожидаешь?
— Он сегодня не может, — отвечал Слободкин и с равнодушным видом прятал зеркальце под подушку.
Но стоило няне выйти из палаты, стереотруба снова начинала свою работу.
Хлопот у Зимовца, ясное дело, до чертиков. Но вдруг все-таки явится? Сам же сказал — привет от всего девятого. Значит, и от начальства тоже. А начальство все может. Одно только слово, и отпустит Зимовца на час раньше. Или на полчасика. Ну, на десять минут в конце концов. Зимовец потом отработает, я его знаю. Я сам, как только выпишут, за каждый пропущенный день два буду вкалывать. За нами не пропадет…
Одна рука устанет — тут же ей на подмогу другая. Шарит, шарит осколок зеркальца по белому снегу улицы. Нет Зимовца день, нет второй, нет третий. Скоро Слободкин со счета сбивается. Начинает делать зарубки на подоконнике крохотные, в микроскоп не увидишь. Пальцем проведешь по доске, не почувствуешь, но зарубка все-таки уже есть. И вторая. И третья. Интересно, икается сейчас Зимовцу или нет? Кому-нибудь там вообще икается?
Слободкин уже сердится, нервничает. Поймав себя на этой мысли, вспоминает слова врача в батальоне выздоравливающих: Нервишки, нервишки… У парашютистов нервов быть не должно. Может, и в самом деле нервишки? Раньше, бывало, спал по команде. Теперь всю ночь глаз сомкнуть не могу. Где Ина? Что с ней? Посчитал бы сейчас мой пульс доктор! Вот именно — посчитал бы сейчас. Сию минуту…
Слободкин инстинктивно перехватывает пальцами запястье, ищет ту самую жилку, в которой пульс должен биться, и никак не может найти. В смущении смотрит на соседа, седого, все время надсадно кашляющего человека лет шестидесяти.
— Слышь, отец, не знаю, где этот самый пульс находится.
Сосед долго молча смотрит на Слободкина, даже кашлять перестает. Потом говорит задумчиво:
— Счастье твое, раз не знаешь.
— Нет, правда?
— Верно слово. Наше дело стариковское, а на тебе еще, придет время, капусту возить будут. Ты, конечно, и сердца своего не чуешь?
— Сердца?
— Ну да. Где оно у тебя? Слободкин дотрагивается до груди.
— Вот, вот! Я же говорю, не знаешь. Опять твое счастье. С воспаленьем да с контузией справишься, и обратно кум королю.
Сосед смотрит на Слободкина с завистью и тяжело вздыхает.
— А у вас, папаша, чего?
— Разве их поймешь, докторов? Вот уж третий месяц держат. Началось с пустяка, потом как пошли придираться, как пошли…
— Давно он долбит по Анисьеву?
— С тех пор как про вас разнюхал. И завод-то ваш вроде не так велик, а шуму на всю Волгу. Листовки немец бросал, чтобы нас, городских, с заводскими поссорить.
— Ну, и как городские?
— Ежели честно сказать, по-разному. Одни с полным пониманием, с совестью, другие — в скулеж. Понаехали, мол, всякие! Из-за них и жрать нечего и спокою не будет теперь ни днем ни ночью.
Скурихин, так звали нового знакомого Слободкина, рассказал, как рабочие анисьевских вагоноремонтных мастерских, где он был сторожем, пришли на помощь заводу, эвакуированному из Москвы.
— Мы со старухой на что стесненно живем, и то на квартиру двоих пустили. Куда деваться-то? Разгружались под дождем и снегом. С семьями, с малыми детьми. Глянули — сердце кровью облилось. Так же и другие наши рабочие. Вся беда, домишки у нас — развалюхи, а тут сразу тыщи людей. Если одну десятую часть устроили, это еще хорошо. Остальных — по баракам да по землянкам. Ты сам-то где живешь?
— В конторе сперва ночевал. Теперь в бараке устроился. Дружок на свою койку пустил.
— Вдвоем на одной?
Слободкин кивнул.
— Ну и правильно! Как-то надо по силе возможности. А то ведь…
Скурихин не закончил фразы.
Откровенно говоря, Слободкин не очень понял старика. То ли одобряет поступок Зимовца, то ли осуждает кое-кого из своих земляков за недостаточное невнимание к эвакуированным.
Как бы продолжая прерванную мысль, Скурихин сказал:
— А старуха моя хоть куда! Молодым в пример ее ставят. И в госпиталь на дежурство, и ко мне сюда, и еще по донорству успевает.
— Как это? — удивился Слободкин.
— Обыкновенно. На Волге всю жизнь живем, на чистом воздухе. Кровь от этого первый сорт.
— Может, первой группы? — поправил старика Слободкин.
— Вот, вот, самой первой. Так с этой первой она нарасхват. И все ваши, ваши. Кровопивцы, и только! Марь Тимофевна — ее тут всяк теперь по имени-отчеству знает.
— Не слышал?
— Нет.
— Ты что, не с ними приехал?
— Я тут недавно совсем.
Скурихин, прищурившись, поглядел на Слободкина.
— Воевал, что ли?
Слободкин задумался. В самом деле, воевал он? Или нет? Всего два месяца пробыл на фронте, неполных даже, остальное время у докторов. Решил со стариком начистоту:
— Не везет мне, папаша. Готовили меня, чтобы действовать в тылу. Вот я и действую. Но в каком только тылу и как?..
— Это от тебя не уйдет еще. Силенок сперва поднаберись. Тебя сейчас ветром с ног свалит. Вот старуха картошки принесет, я сам за тебя возьмусь.
Слободкин думал, Скурихин утешает, чтоб не так уныло лежать было под бомбами. Но вечером действительно появилась картошка. В мундирах, еще теплая, почти горячая и даже с солью.