Все по местам!
Шрифт:
— Так ведь войны еще тогда не было. В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.
— Может, поспим все-таки немного? — спросил Зимовец.
Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона:
— Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить. От Ины. И от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.
Поговорив
Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок с утра охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу — до самых дальних углов — и продолжали еще там погромыхивать, перекатываться с боку на бок на суковатых горбушках.
Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму — несколько человек, чтобы скорей отогреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова… Сергей стал тормошить приятеля:
— Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.
— Рота? — встрепенулся Зимовец. — Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.
Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку — мысль о первой роте и тут не покидала его. Все до одного ребята возникали перед его взором, выстраиваясь по росту, точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Цацкин, Гилевич, Дашко… Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто, что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.
— Ты привык? — спросил Сергей приятеля.
— К чему смотря? — вобрав голову в плечи, отозвался Зимовец.
— К тесту.
— К тесту можно привыкнуть. Хуже, когда и теста нет. Сегодня вроде бог миловал. Чуешь? Так тесто не пахнет!
— Голова даже кружится…
Влекомая запахом свежеиспеченного хлеба, очередь двинулась быстрее. Все сразу стало выглядеть по-иному. Даже стекла очков Каганова, которые снова мелькнули где-то перед Слободкиным, не показались ему сегодня ледышками.
Уже в цеху, у станка, Слободкину сквозь запах горячих металлических стружек долго еще слышался аромат хлеба. И не потому только, что хлеб — это хлеб. От него пахло летом и еще чем-то неуловимо родным и сладким, что не имело названия, но жило в каждой хлебной крошке, в каждой трещинке черной корки… Что это было? Как ему имя? Кто придумал его? И когда? Может, зовут его детством? Озорным и беззаботным? Да, да, конечно, детством! А может, юностью? Короткой, быстрой, неповторимой? Да, да, и юностью тоже. А может быть…
Он отчетливо вспомнил сейчас, как в одну из встреч с Иной они оказались за городом и заблудились. Они пробирались по ржаному полю и никак не могли выйти на дорогу, хотя были где-то совсем рядом со станцией, на которой Слободкин должен был вскочить на последнюю подножку последнего поезда. Они оба не на шутку испугались, но кто-то из них успел все-таки заметить, как вкусно пахнет рожь — совсем как хлеб из горячей печки. Кто из них сказал это? Она? Или он? Сказала она, кажется, но подумал он первый. Да, да, они оба смеялись потом, какие одинаковые мысли приходят к ним да еще в одно и то же время.
Так вот, оказывается, чем пахнет хлеб! Счастьем! Как же он сразу не догадался об этом? Самым настоящим счастьем…
Слободкин, согнувшись над станком, целиком уйдя в работу, улыбался своим мыслям. Улыбался так откровенно, несдержанно, что у подошедшего к нему Каганова худое, с провалившимися глазами лицо тоже расплылось в улыбке.
— Идет дело-то? Полным ходом. Слободкин вздрогнул. Заметил или нет? Заметил, наверно, сам сияет, как ясное солнышко.
Слободкин даже не подозревал, как далек был сейчас мастер от мыслей, всколыхнувших его душу. Настолько далек, что, поняв это, Слободкин смутился еще больше.
— Молодец, молодец, нажимай на все педали! — похлопал Каганов его по плечу. — Я сразу понял, когда увидел тебя: золотые руки-то. А я к тебе, знаешь, зачем?
— Зачем?
— С Баденковым разговор у нас о тебе был. Готовься, сейчас на твою сознательность буду давить.
— А как это делается?
— Вот слушай. Ты солдат?
— Годный, обученный, обмундированный. — Слободкин поправил съехавшую набекрень пилотку.
— Без приборов немца нам не разбить.
— Больно вы издалека начинаете. Говорите уж самую суть.
— Надо тебе одного паренька заменить. Заболел. Врачи говорят, надолго. Он у нас в морозилке работал. Заменишь?
— А на станке кто?..
— Вот тут-то и начнется нажим на сознательность. От станка мы тебя совсем освободить не можем.
— Как это?..
— На станке у нас в цеху никто, кроме тебя, не может, ты знаешь.
Слободкину понравились эти слова. Как ни говори, приятно. Только пришел на завод, а тебя уже ценят. Самое главное, быть нужным. Еще лучше — необходимым. Человеком себя ощущать.
— А где она, морозилка?
— Я знал, что ты согласишься. Но штука сложная, учти.
— Показывайте. Посмотрим, тогда и решим. Для того чтобы попасть в морозилку, надо было пересечь длинный, засыпанный снегом двор и пробраться в каменный сарай. Именно пробраться — тяжелые двери были похожи скорей на ворота. Обе их створки были широко распахнуты, между ними громоздилась целая баррикада свеженаметенного снега.
Каганов и Слободкин перелезли через сугроб, осмотрелись. Низкие, нависшие потолки, через толстый слои инея на стенах едва пробивается краснота кирпича.