Все сказки старого Вильнюса. Это будет длинный день
Шрифт:
С тех пор как.
– Танец бескорыстен, – говорит Фрида. – Нельзя танцевать «зачем-то» или «для чего-то». Танец – ради танца. Не он для нас, а мы для него. Пока есть танец, того, кто танцует, нет. И это – самое главное. Единственная наша корысть состоит в том, что, когда танец закончится, мы можем быть совершенно уверены, что рано или поздно начнется новый. И это такое счастье, что я каждый день готова плакать от зависти к самой себе.
Слушая ее, танцоры приподнимаются на цыпочки, все как один.
– Танцуем желтый, – говорит Фрида. – Сейчас танцуем желтый, и ничего больше. Арам, золотой, учти, я знаю, что у тебя на уме.
Золотой Арам – почти ровесник Фриды. Большую половину жизни золотой Арам провел в инвалидной коляске, среди россыпей драгоценных камней. Арам был ювелиром, из тех, чья негромкая слава молниеносно разносится по городу «сарафанным радио», и очереди к нему выстраивались на годы вперед. Золотой Арам часто думал: в каком-то смысле даже удачно, что я стал инвалидом в восемнадцать лет, а не, скажем, в тридцать. Успел выбрать подходящую профессию, ни дня не был близким обузой. И жену нашел хорошую, иначе и быть не могло, такой крест на себя взвалить отважится только очень добрая и сильная женщина и только по большой любви. Трех сыновей подняли, дочку-красавицу выдали замуж, построили дом, а уж деревьев вокруг того дома посадили – видимо-невидимо. А как иначе.
После визита к знаменитому китайскому кудеснику – сам золотой Арам считал его шарлатаном, но жена и дети так просили попытать счастья, что он не смог им отказать, – неожиданно встал и пошел, хотя ни веры, ни надежды не было в нем, только любовь. Страстная любовь к жизни. Китайский чудотворец сказал, этого достаточно.
Так в пятьдесят шесть лет для золотого Арама началась совершенно новая жизнь. Он принялся азартно исследовать внезапно открывшиеся возможности, перепробовал все, до чего смог дотянуться. Ходил в походы на байдарке, заново освоил велосипед, трижды летал на воздушном шаре, съездил на африканское сафари, исколесил на своей машине пол-Европы; до Америки, впрочем, не добрался, рассерженный запретом на курение в самолетах. Однажды, шутки ради, присоединился к танцорам, по случаю праздника выступавшим на Ратушной площади, сделал круг вальса с пришедшей ему на выручку Фридой – и пропал навек.
Всем бы так пропасть.
– Арам, – говорит Фрида, – не упрямься, мой золотой. Танцуем желтый, Арам, сейчас просто танцуем желтый, и больше ничего.
На следующий день все городские модницы наденут пестрые резиновые сапожки, а дети по дороге в школу будут снимать и прятать в портфели вязаные шапки. К вечеру вывешенные за окна термометры станут уверенно показывать шесть градусов выше нуля, а еще два дня спустя в проходном дворе на улице Бокшто, через который Фрида любит ходить, когда нет гололеда, расцветет, не дожидаясь весны, желтая форзиция. «Вот засранец, – восхищенно подумает Фрида, – настоял-таки на своем!»
Сердиться на Арама она не станет. Победителей не судят. К тому же морозы действительно ужасно надоели. А цветение во время зимы Фрида всегда считала доброй приметой.
Когда, допив чай, стали одеваться, Фрида положила руку ему на плечо.
– Счастливчик, у меня такое ощущение, что ты хочешь добавки, – твердо сказала она. – А попросить стесняешься.
– Стесняюсь, – легко согласился он. – А что, можно?
– Можно. При условии, что потом проводишь меня домой. А то я, знаешь, балованная маменькина дочка. Без кавалеров по вечерам гулять не приучена.
– Проводить тебя домой – это дополнительное удовольствие. Кто же в здравом уме от такого откажется?
– Тогда договорились.
Когда они остались одни, Фрида рассеянно нажала на кнопку электрического чайника, уже отключенного от розетки. Так и не заметила своего промаха. Села напротив, испытующе заглянула в глаза. Сказала:
– У тебя такая дыра в сердце, бедный мой счастливчик. Такая страшная дырища. Это смерть, да? Кто-то у тебя умер. Самый важный для тебя человек. А ты остался – не жить, доживать. Очень глупо с твоей стороны, но ничего не поделаешь.
– Умер, да. Друг. Но это было очень давно. И я научился жить без него. То есть научился думать, что научился. На самом деле, конечно, нет.
– Друг, – задумчиво повторила Фрида. – Вот, значит, как. Надо же. Обычно прорехи таких размеров оставляют дети, но всякое, конечно, бывает… Слушай, а ты уверен, что называешь вещи своими именами? Это был не просто друг, да? Это была любовь? По тебе не скажешь, но… Вы спали вместе?
Укоризненно покачал головой:
– Не спали, Фрида. Играли. Мы были музыкантами. Два саксофониста. Я – тенор, он – альт. По отдельности – так, ничего выдающегося. А вместе мы были почти боги. Вернее, один двухголовый, многорукий, совершенно безбашенный бог. Вместе мы могли абсолютно все. И, да, ты совершенно права, это была любовь. Что ж еще.
– О боже. Тогда я понимаю. Он умер, и с тех пор ты не можешь играть?
Эхом повторил:
– Он умер, и с тех пор я не могу играть. А значит, я умер вместе с ним. Хотя формально остался жив. Ты права, в этом все дело.
Помолчали.
– Прости мою солдатскую прямоту, счастливчик, но, мне кажется, ты зря сдался, – наконец сказала Фрида. – Огромная потеря, я понимаю. Но зачем добровольно делать ее еще больше? Руки, губы и легкие пока при тебе. Скажешь, нет?
Яростно помотал головой:
– Нет. Не добровольно. Я ничего не решал. Просто не смог.
– Не смог – что?
– А ничего не смог. Штука же не в том, что дуэтом мы звучали много лучше, чем порознь. Я не настолько амбициозен. Но чтобы играть – нет, не так, чтобы делать из себя музыку – надо внутренне соглашаться с тем, что принадлежишь этому миру. Что ты – малая часть прекрасного непостижимого целого, которое будет сейчас литься через тебя – сколько сможешь пропустить, и еще – через край. А если такого согласия нет, будешь фальшивить. И дело, как ты понимаешь, не в технических огрехах.
Фрида молча кивнула…
– Я не раз слышал о людях, которые, похоронив кого-нибудь близкого, решали, что Бога нет. Или того хуже, проклинали Его навек за бессмысленную жестокость. Это не мой случай. Я никого не проклинал. И веру не утрачивал. Собственно, нечего было утрачивать, в том месте, где у нормальных людей вера, у меня всегда был один огромный неформулируемый вопрос, и уж он-то никуда не делся.
– Тогда почему?
– Потому что я никогда не смогу ни понять, ни тем более принять мироустройство, логика которого допускает, чтобы такие люди, как Лис, умирали совсем молодыми. Он был сама радость, ветер и свет, воплощенный смысл бытия, гораздо более уместный среди живых, чем любой из нас, уцелевших. И позарез необходимый – мне и многим другим. Но все это оказалось совершенно не важно.