Все страсти мегаполиса
Шрифт:
– У тебя сегодня выходной? – услышала Соня.
И, повернув голову, увидела входящего в комнату Петю. Он был уже полностью одет: костюм безупречен, туфли сверкают, галстук завязан правильным кособоким узлом. Вместе с ним в комнату вплыл тонкий запах парфюма.
И сразу стало понятно, где она, что за люстра над нею висит и как пройдет сегодняшний день.
– Ну да, – ответила Соня. – Конечно, у меня выходной. А то почему же я сплю?
– Мало ли? – пожал плечами Петя. – Может, ты уволилась.
Чтобы Соня уволилась со студии, это была его розовая мечта. Но она была упрямая и увольняться
– Не уволилась.
Соня прислушалась. Ее сонное сознание пробуждалось медленно, и только теперь она вспомнила, что сегодня суббота, а значит, Алла Андреевна должна быть дома.
Но в квартире было тихо.
– Все, я пошел, – сказал Петя. – Сегодня за отгул работаю. Вечером в церкви увидимся.
Сонино сознание сделало следующий шаг и зацепилось за мысль о том, что завтра Пасха, потому Петя и говорит о вечерней встрече в церкви. И Аллы Андреевны поэтому не слышно: она, конечно, уже там.
Петя наклонился над лежащей Соней, чмокнул ее в щеку и, не удержавшись, поцеловал еще и в губы, уже не дежурно-прощальным, а долгим поцелуем.
«Пост постом, а мужчина есть мужчина», – усмехнулась про себя Соня.
По счастью, Петя соблюдал пост не настолько строго, чтобы на целые месяцы выпадать из нормальной жизни. Да и вообще, в семье Дурново пост выглядел как-то по-человечески: Алла Андреевна, правда, мяса не ела, однако для сына и сама готовила, и не вмешивалась в Сонины кухонные привычки.
Но в Страстную неделю в доме не было не только мяса – вообще никакой еды не было; Петя питался на работе, а Соня в кафе. Отсутствие еды она обнаружила и сейчас, придя в кухню и открыв поочередно дверцы холодильника и буфета. Холодильник вообще был разморожен и выключен.
В хлебнице нашлась четвертинка «Бородинского», и Соня с отвращением ее сжевала, пока варила кофе. Она любила, чтобы черный хлеб был пышный, с кислинкой, с хрустящей корочкой, и то, что все москвичи считали наилучшим хлебом какой-то плотный и клейкий кирпич, который даже в свежем виде был твердым и от которого появлялась не сытость, а лишь тяжесть в желудке, – казалось ей проявлением московского непонимания настоящей жизни. Еще одним проявлением.
«И как я здесь очутилась? – сердито подумала Соня, без всякого удовольствия прихлебывая горячий кофе. – Ведь уверена же была: нет, ни за какие коврижки!»
Это в самом деле было для нее загадкой. Она нисколько не кокетничала с Петей – еще не хватало бы с Петей кокетничать! – когда сказала, что не будет с ним жить. И как так вышло, что следующим утром она проснулась в его кровати и просыпается здесь уже полгода?
Одним можно было себя утешать: никаких особенных коврижек жизнь в квартире Дурново ей не принесла, так что ее тогдашний поступок можно было считать хотя и глупым, но честным.
Соня вспомнила, как той октябрьской ночью полгода назад почему-то пошла провожать так и не высохшего Петю на Сивцев Вражек, хотя на улице выл ветер и дождь лил как из ведра, и зашла с ним в подъезд, и они долго целовались, сами не замечая, что поднимаются вверх по ступенькам, или это Соня не замечала,
И вот пожалуйста – «вечером в церкви увидимся»! Как будто иначе и быть не может. А если у нее на вечер совсем другие планы?
Но, по правде говоря, никаких планов не было. И не пойти в церковь было как-то неловко.
В Сониной семье не то чтобы не верили в Бога – может, родители и верили, но с ней об этом не говорили и между собой, когда еще жили вместе, не говорили тоже. Во всяком случае, Соня таких разговоров не слышала. Наверное, поэтому она относилась ко всему, что связано с верой, с какой-то опасливой поспешностью. В церковь на Пасху? Да-да, конечно, приду...
Это ощущение себя не в своей тарелке было особенно отчетливым оттого, что в семье Дурново все относящееся к вере и церкви существовало ровно наоборот, как само собой разумеющееся.
Соня не понимала, как сочетается в Алле Андреевне эта ее королевская, не стесняющаяся себя бесцеремонность, почти цинизм, с соблюдением множества замысловатых церковных правил. Но Петина мать соблюдала все эти правила так естественно, что усомниться в ее искренности было невозможно.
В маленькую церковь близ Староконюшенного переулка Алла Андреевна ходила то к заутрене, то к вечерне, то еще к какой-то службе, которая называлась повечерием; Соня впервые услышала это название от нее. И, что производило на Соню особенно сильное впечатление, Петина мать часто бывала в церкви так, как бывают у близких друзей – без видимой надобности, не по важному поводу, а просто перекинуться парой слов. При этом в Алле Андреевне не было исступленной истовости – она могла забежать в церковь на пять минут после работы, чтобы поставить свечку или раздать милостыню старушкам на паперти.
Все это говорило о каком-то особенном ее отношении к той стороне жизни, которая была Соне недоступна, а потому и вызывала нечто вроде опаски.
Вздохнув, Соня допила кофе и вернулась в Петину комнату – читать роман, переведенный с английского Аллой Андреевной.
Она вышла из дому уже в сумерках – поздних, потому что и Пасха в этом году была поздняя, майская. Петя успел позвонить раза три, недовольный тем, что она опаздывает. А она так зачиталась, что не могла оторваться от книги, и опомнилась, только когда перевернула последнюю страницу. Даже то, что роман имел отношение к Алле Андреевне, не испортило впечатления.
Соня читала про сумрачный английский парк, и пруд, и маленькую девочку, которая что-то нафантазировала о чужой жизни и любви и сама не заметила, как эту взрослую, ей непонятную жизнь и любовь разрушила... Тревожные, прекрасные сумерки весенней Москвы сливались с английскими сумерками, оттеняли их каким-то особенным образом. И крымские весенние сумерки с их тонкими запахами всеобщего цветения жили при этом в тайном уголке сердца, и Соня ясно чувствовала связь между всеми этими сумерками. Эта связь и была – чувством.