Все ураганы в лицо
Шрифт:
— Отстали…
Правая сторона плаща Фрунзе была изрешечена пулями. Бок в крови. У речки пришлось спешиться, так как Михаил Васильевич испытывал сильное головокружение и позыв к тошноте. Пуля прошла навылет, не задев ни кости, ни легкого. Кутяков вынул из сумки американский бинт и пузырек с йодом.
— Промойте рану коню, — сказал Фрунзе. — А меня — потом…
С Эйдеманом встретились в Решетиловке.
— Стреляли по вас? — спросил Михаил Васильевич.
— Я стрелял. Отбивался, пока шофер заводил машину. Меня они накрыли во дворе.
— И как удалось уйти?
— Техника! Весь кузов, проклятые, изуродовали пулями. Но теперь-то Махно не уйдет… Выздоравливайте! Все будет в порядке.
— Владимир Ильич как-то предостерег меня от излишнего оптимизма. «Малая война» почти закончилась. А на войне «почти» — не считается. В общем-то, не Махно от нас бегает, а мы
ПУТЕШЕСТВИЕ БУДЕТ ОПАСНЫМ
Двадцать первый год был особенно насыщен событиями. Казалось, и конца ему не будет. Отодвинулись в историческую даль бои с Врангелем.
Как-то Авксентьевский спросил, где Михаил Васильевич получил военное образование. Он, улыбаясь, ответил:
— Низшую военную школу я окончил тогда, когда первый раз взял в руки револьвер и стрелял в полицейского урядника; моя средняя военная школа — это правильно сделанная мною оценка обстановки Восточного фронта в девятнадцатом году при первом решительном ударе, нанесенном армиями Южной группы армиям Колчака; моя третья, высшая школа — это та, где вы и другие командиры и многие специалисты убеждали меня принять против Врангеля другое решение, но я позволил себе не согласиться, принял свое решение и был прав.
Да, победу над Врангелем он расценивал как высшую военную школу, и если у полководца могут быть свои «любимые» операции, то эта была такой. Он помнил, с каким настороженным недоверием отнеслись тогда многие к его решению, оттого, возможно, и упустили Врангеля в Крым — не хватало убежденности.
Михаил Васильевич задумал посвятить операциям в Северной Таврии и в Крыму большой оперативно-стратегический очерк. Но пока написал лишь заметку в газету. Не хватало данных о противной стороне. Его аналитический ум не мирился с односторонним освещением самой жестокой из всех битв гражданской войны. Хотелось нарисовать цельную картину. Читая работы того же Меринга и других крупных знатоков военного искусства, он всегда испытывал разочарование: в сочинениях отсутствовала сердцевина всего — описание работы штабов; распределение сил и средств авторы производили на глазок. Блестящий, виртуозный стиль историка не мог замаскировать зияющие пустоты: как мыслил полководец, как трудился его штаб, почему было принято то или иное решение? Вот образчик такой виртуозности:
«По численности французское войско далеко превосходило прусско-русское: около 140 000 против 105 000. Еще больше была разница в управлении; военному гению Наполеона в русском главном командовании противостоял совершенно посредственный фронтовик — генерал Беннигсен, по рождению ганноверец, обязанный своим званием тому боязливому отвращению, которое он внушал как убийца царя Павла сыну своей жертвы…»
Роман!..
А хотелось бы знать, как мыслил, например, заклятый враг революции, правая рука барона Врангеля, командир Первого корпуса, включавшего отборные части, генерал Слащев. В операциях в Северной Таврии, в Крыму генерал Слащев был врагом номер один. Его оперативность, холодная твердость вызывали у Фрунзе уважение. Достойный противник всегда вызывает уважение. Собственно, без Слащева не было бы и Врангеля. Слащев — это не Фостиков, который оставил на Литовском полуострове свою бригаду и удрал. Слащев дрался до последнего, преподнося Фрунзе все новые и новые сюрпризы. Ум жестокий и действенный…
Первый раз в жизни Фрунзе смешался и не сразу все понял, когда Сиротинский доложил:
— Генерал Слащев просит его принять.
Гражданская война закончилась, был мирный Харьков, Фрунзе только что оправился от ранения, только что пришел в штаб.
— Генерал Слащев? Это который?
— Ну тот самый… Из Константинополя. Заместитель Врангеля.
— А генерала Кутепова с ним, случайно, нет?
— Кутепова нет.
— Пусть войдет. Парадокс…
Хмурый, чуть грузноватый человек с печальными усталыми глазами, сильно сутулясь, вошел в кабинет. Вошел растерянно, как-то качнулся, словно не решался даже войти и вот — решился. Войдя, плотно притворил дверь и не искательно, не очень просительно, но как-то «отчаянно» сперва изогнулся, затем вытянулся по стойке «смирно».
— Разрешите доложить?.. — Лицо было искажено какой-то странной болезненной гримасой, щека подергивалась.
— Садитесь. Рассказывайте все.
— Стыдно отнимать у вас время.
— Ничего. Бежали?..
— Бежал.
— Почему.
— Лучше смерть, чем жизнь без родины.
— Я вас понимаю.
— Рассуждал так: пусть казнят, заслужил. Но ведь я дрался за свое. Как солдат. И когда оказалось, что свое — миф, жить стало не для чего. И вообще, когда нет живого, осязательного ощущения России, жить не для чего. Решил сдаться на милость народа. Смерть приму спокойно. Умру все-таки на родине, а не в турецких ямах. Я — русский человек, и быть человеком без родины, паршивым приживальщиком французов мне не позволяет мое достоинство. Мы проиграли. Раз и навсегда… Впрочем, все это жалкая, запоздалая патетика, и вам, по-видимому, смешно… — В груди у него что-то хрипнуло.
— Нисколько. Даже наоборот. Кто вас направил ко мне?
— Георгиевский кавалер Петр Кирюхин.
— Что-то не припоминаю.
— Не мудрено. Он в штабе моем проходил службу. Крепкий такой мужичок, себе на уме. Но храбрости невероятной. Унтер-офицер. Слонялся я однажды по Константинополю. Страшное волчье одиночество. Есть там такая мечеть Гамида, за ней — холм, на котором расположен Ильдиз-Киоск, Звездная палата. На холме любят собираться английские и французские офицеры. Не знаю, зачем понесло меня на тот холм. Поднялся — и глазам своим не верю: стоит Кирюхин при полном параде, с крестами, а в руках картуз держит и гнусавым голосом распевает: «Боже, Врангеля схорони». Иностранцы ничего не понимают, бросают в картуз пиастры. Не стерпел и подошел: «Ты что же это, сукин сын, мундир позоришь?! Перед кем? Перед этой заграничной швалью? Ты — русский солдат…» Покосился на меня и равнодушно эдак спрашивает: «А кто вы, собственно, такой и какое вам дело до моего мундира? Почему вам с Врангелем позорить можно, а мне нельзя? Вы шустовский коньяк жрете да Месаксуди курите, а я на пропитание должон зарабатывать. Вы у французишек да англичан поболее клянчили — миллионы! А я копеечку прошу. Они вас надули. А вы — меня, всю Россию надули». — «Послушай, Кирюхин, — как можно бодрее сказал я, — мы поправим твои дела. Я хочу тебе помочь: вот деньги на первый случай. Правда, их немного. Но ничего, бери. Только не стой с фуражкой». А он так зло сквозь зубы сплюнул: «Вам — ваше, а мне — мое, вот что! Вы теперь — француз, да-с, а я хочу русским остаться. Вот насобираю на дорогу — и махну в Расею, в ноги Фрунзе упаду: не вели, мол, казнить; а коль велишь — небольшая потеря, ежели Петьку Кирюхина в группу «черного «Ж» переведут (в расход, значит, пустят)». «Черный «Ж» — это фюзеляж аэроплана «Моран «Ж», выкрашенный в черный цвет; он у нас катафалк заменял. «Да как же ты, дурья голова, до России доберешься? — спрашиваю. — Я, может, сам об этом денно и нощно мечтаю». Он посмотрел недоверчиво, наклонился и зашептал: красные моряки, дескать, Кемалю оружие возят; если прийти к ним и добровольно сдаться… А если не желаете прямо к морякам, то можно податься к контрабандистам: они из Батума керосин в жестяных банках возят. Сам видал. Приплатить можно. А в Батуме видно будет… И такую занозу всадил мне в сердце! Вы, говорит, на меня положитесь, я все устрою чин-чином. Ну а ежели в расход нас пустят, то не взыщите. А я уж и смерти рад. Только бы не в турецких ямах… Вот встреча с Кирюхиным и была той последней соломинкой, которая, по пословице, ломает спину верблюду. Решился. Не жить мне без России. В Батуме сразу явился в органы власти. Думал — посадят… А меня успокоили и привезли сюда. Ревел, как ребенок. Я ведь приготовился к смерти. И сейчас свой страшный суд в себе ношу.
— Советская власть не мстит раскаявшимся противникам. Расскажите о своих бывших товарищах.
— Что рассказывать? Позор и мерзость… Генерал Фостиков содержит кафешантан в Константинополе, торгует живым товаром. Каждый пробавляется, чем может: мелкой спекуляцией, торговлей папиросами, физическим трудом. Идешь, предположим, мимо кафешантана, а из открытых дверей знакомый баритон: «Преступника ведут, — кто этот осужденный?» Генерал-лейтенант в роли кафешантанной певички. Я ему честь отдавал, — Слащев передернул плечами, точно хотел высвободиться из пиджака, издал кашляющий звук.
— А как зовут того генерал-лейтенанта?
— Его-то я очень хорошо знаю. В моей ставке все время околачивался. По юстиции. Приговаривал всех без исключения. Целыми днями на виду у всех болтались на виселицах трупы приговоренных им офицеров, чиновников и солдат. Скотина!.. Милков его фамилия.
— Да, мир тесен. А как союзники к вам относились там, в Турции?
— С величайшим презрением. Они нас и за людей-то не считали. А мы платили им ненавистью. Больше ничего у нас не осталось: ни родины, ни чести. Если вы хотите найти людей, ненавидящих англичан и французов, то ищите их не здесь, а там, по ту сторону границы. Я счастлив, что моему примеру последовали другие: несколько десятков бывших офицеров и солдат сдались Советской власти.