Всегда вместе
Шрифт:
Лицо Зубарева стало бледным, но он молчал, уткнув глаза в книгу.
Так Кеша ничего и не добился от Зубарева. Тогда, раздосадованный, он «взял в клещи» Антона Трещенко. Тот вертел своей кислой физиономией то в одну, то в другую сторону, брюзжал, отнекивался и, наконец, поняв, что от Кешиной мертвой хватки ему не уйти, рассказал: все дело в том, что Дарья Федоровна заболела, и вот уже второй месяц, как Зубарев не получает денег из дому. Он мог бы, конечно, питаться в кредит — это разрешали интернатцам, попавшим в затруднительное положение; можно было бы заявление написать в прииском, на Иенду — помогли бы. Но самолюбие у Графа — Кеша ведь это знает, — самолюбие дьявольское. Вон он и разыграл комедию, решил
Он не ошибся. Директор был в учительской. Он убеждал в чем-то Хромова. Кеша услышал последние слова:
— Андрей Аркадьевич, вам не кажется, что мы успокоились? В школе вообще никогда нельзя успокаиваться. Помните наш с вами первый разговор?
— Помню, Платон Сергеевич, — отвечал Хромов. — Вот я и хотел вам сказать. Геннадий Васильевич предлагает…
Приход Кеши прервал разговор директора с учителем.
Евсюков рассказал все, что знал о Зубареве.
— А Трещенко? — вспыхнул Андрей Аркадьевич. — Что же, он принимает участие в этой постыдной игре? Товарищ голодает, а он…
— Да нет же, Андрей Аркадьевич! Антона ребята задразнили, что засиживается в столовой, все знают, что он покушать любит, а ведь он съедал только первое, а второе, как все уйдут, в бумажку завертывал для Графа, то-есть, простите, для Троши. Денег лишних у Трещенко не было, а то одолжил бы! А Зоя догадалась, Зубареву в учебник деньги положила; он вернул и отругал ее.
Кухтенков улыбнулся. Улыбнулся скупо, медлительно и Кеша.
— Вот гордецы! И Антон и Зоя — хорошие товарищи. Но надо научиться действовать коллективно, — сказал Кухтенков.
— Может, нам всем классом деньги собрать? — предложил Кеша.
Кухтенков покачал головой:
— Ты меня не понял. Это может оскорбить Трофима. А потом, Кеша, никогда не забывай, что живешь в Советской стране, стране с добрым сердцем, мудрым умом и сильными руками, стране, которой никогда не безразлична судьба ее детей.
В этот день Зубарев снова не явился в школу.
В перерыв Кухтенков вызвал к себе Варвару Ивановну и Хромова.
— Вот видите, Андрей Аркадьевич, — сказал Кухтенков, — таков уж наш учительский труд: каждый день ставит перед нами новые задачи… Кто ищет «спокойной жизни», тому в школе делать нечего! Кто ищет спокойствия, тот сделает «зевок», а в школе это не так безобидно, как в шахматах! Тут не деревянные пешки, а живые люди!
Учительница, по своему обыкновению, закурила.
— Надо внести за мальчика деньги, и все, — сказал Хромов. — Что же, школа не найдет этих ста рублей?
— Да? Вы так думаете, Андрей Аркадьевич? — жестко спросила Варвара Ивановна. — Легко же вы решаете педагогические проблемы!
Хромов покраснел.
— Дело не только в сотне рублей, — продолжала учительница. — Зубарев так же может, как и Зоя, взять да уйти на Иенду.
— Деньги найдем. Сегодня же. Но это половина дела, — сказал Кухтенков. — Надо поговорить с ним. Я поручаю это вам, Андрей Аркадьевич. Подумайте… А вы, Варвара Ивановна, напишите письма матери Зубарева и в прииском. Надо помочь Дарье Федоровне.
Утром следующего дня учитель пришел в интернат. Ребята занимались. Большой стол был завален книгами, тетрадями, линейками. Что-то сосредоточенно читал, вцепившись в рыжие свои космы, Ваня Гладких. Зажав между толстыми пальцами ручку, быстро водил по бумаге Толя Чернобородов. Выполнял какой-то сложный чертеж Тиня Ойкин. Но через минуту в комнате никого не было. Хромов остался наедине с Зубаревым. Тот сидел, как всегда, очень прямо, тщательно причесанный, в своем неизменном галстуке под стареньким, заношенным пиджаком. На похудевшем лице юноши можно было прочесть, что он приготовился к отражению любого нападения.
Внутреннее чутье подсказало Хромову, что ни одно из тех слов, какие он собирался сказать, не затронет Трошиного сердца. Отбросив эти слова, Хромов просто подумал: «В чем же разница, Трофим Зубарев, между судьбой моих родителей и твоей судьбой, между твоим детством и моим, человека старше тебя на одно поколение?»
И, словно думая вслух, он начал говорить:
— Отец мой, Троша, был, как и мой дед, простым сапожником. От профессии, наверно, и пошла наша фамилия. Отец говорил, что и его самого мяли и дубили, как кожу… Но он был из особенного материала: чем больше мяли, тем он крепче становился… Я никогда не забуду отцовских рук — рук мастерового… Ладонь широкая, шероховатая, с желтизной, и какие-то очень живые и ладные пальцы. Когда он брал ими кусок кожи и прощупывал ее, казалось — сами пальцы говорят: «хром», «шевро», «замша». Эти пальцы умели сжиматься в кулак. Нас с братом часто забавляла игра: пробовали разжать отцовские пальцы. В царской армии солдат Аркадий Хромов стал большевиком. Он поднял свой полк на восстание в крепости Свеаборг. Его приговорили к смертной казни. Он бежал через Финляндию в Швецию, испытал горести и унижения бесприютной жизни на чужой земле. — Хромов говорил, вспоминая скупые рассказы родителей. — Матери было двенадцать лет, когда нужда заставила ее уйти из дому на заработки. Два года шила она солдатское белье в сырой каменной коробке — белье для армии, погибавшей в Маньчжурии… Когда ей было пятнадцать лет, она вышла со своими подругами на взбунтовавшиеся улицы. Не рубанул нагаечной свинчаткой конный казак. Мать, спасаясь от преследований, добралась до Риги, села на пароход и уехала в Стокгольм… Там, в эмиграции, встретили и полюбили друг друга два революционера, два большевика. Они терпели нужду в Копенгагене, голодали в Париже, мерзли в Гамбурге…
И вдруг — февраль 1917 года, революция. Эта весть застала их в Стокгольме. Одним из самых счастливых дней был тот апрельский день, когда в Стокгольм всего на несколько часов приехал Ленин! Великого вождя революции ждали рабочие Питера, матросы Кронштадта, восставшие солдаты, народ…
Вскоре мои родители уехали в Россию. Большевики-ленинцы, они приняли горячее участие в строительстве новой жизни.
Начались дороги гражданской войны, по которым родители таскали меня и брата. В Киеве петлюровская банда вывела на расстрел «семью большевика» — мать, брата и меня. И вдруг нас выхватывают буквально из-под пуль питерские металлисты в потертых пахучих кожанках…
Мать привела их в наш полуподвал. Они посмотрели на штукатурку, сбитую залетными пулями, на наши опухшие пальцы и разделили с нами, наверное, последний каравай ржаного хлеба. А мать отдала им бомбы, которые хранились в пуховой перине и прошли все обыски.
В Одессе отца оставили при деникинцах в подполье. Его выдали. Я был болен дизентерией, когда пришли арестовать отца. Меня сбросили с кровати на пол, чтобы вспороть матрац. «Мадам, будьте спокойны, все будет по закону», сказал лощеный офицер. Рукоятью нагана он выбил все зубы отцу, едва вывели его на улицу.
А потом отец и мать затерялись на фронтах гражданской войны, и для нас с братом наступил трудный год — год голодной, на одном тухлом селедочном форшмаке, жизни в детдоме двадцатого года…
Хромов впервые с такой обнаженностью прикоснулся к дорогому для него прошлому; для него самого в этих воспоминаниях открывался новый, ранее невиданный им смысл. Он увидел не личную биографию, не личные судьбы, а биографию и судьбы двух поколений. И ему страстно хотелось, чтобы минувшее открыло его ученику глаза на день, в котором живет он, представитель нового, третьего поколения революции.