Всего лишь несколько лет…
Шрифт:
Сестра поощряла Женю и даже выделила ей часть своей комнаты с фонарем — пусть будет мастерская, в дневные часы сестра все равно на работе. Но поощрение не означало веру: пусть тешит себя картиной, если это скрашивает ее жизнь. У бедняжки и так много забот с сыном. Сестра не спрашивала Женю о картине в течение всех месяцев, пока она писалась. И Витя тоже не придавал значения этой новой страсти. Да и можно ли поднять такую тяжесть, если все равно приходится нести по-прежнему свою службу?
Да, забот было у Жени много. Отношения с Витей опять осложнились. Теперь у него обнаружились новые неприятные черты:
Есть люди, очень восприимчивые к инфекциям. К Вите когда-то прилипали все детские болезни. Потом он уже редко хворал, должно быть, выработался иммунитет. Но нравственная порча, всевозможные модные искажения, дурные навыки, влияния — все это уже пристало к нему, как в детстве — корь и коклюш. Могла ли она надеяться на другой, духовный иммунитет, который выработается в нем и убережет от худшего?
Нет, здесь надо лечить. Но как?
С болью замечала Женя, как изменилось Витино отношение к девочкам-подружкам. Ничего не осталось от прежнего грубоватого, но уважительного товарищества. Его заменил постоянный поединок, как будто есть что-то неприличное в спокойном равенстве и согласии полов. Конечно, восемнадцать лет — не четырнадцать, но теперь и подростки держали себя с девочками так же вызывающе.
Женя собралась поговорить с сыном и была почти уверена, что это не приведет к лучшему.
Женщин после войны стало гораздо больше, чем мужчин, и будет становиться все больше. Должно быть, кто-то думает, что это опасно для общества; что следует выделить немногих женщин, которым не придется страдать от этого бедствия, то есть тех, кто сумеет выйти замуж, у кого будет семья. А остальные, многие, лишние, будут и несчастливы, и виновны. И даже есть уже закон, укрепляющий все это.
Но если отношение к женщине, к ее свободе, к праву ее выбора должно неизбежно поколебаться, каков же будет авторитет матери? А разве и сейчас уже не приходится слышать афоризм: «Мама есть мама!» То есть внешне уважай, но не слушайся, уж она тебе скажет! Сколько презрения в этом снисхождении к матери, в предпочтении разговора с отцом «как мужчина с мужчиной» — выражении, уже набившем оскомину своей пошлостью! Но Женя не хотела поддаваться этим мыслям.
Конечно, Виктор любил ее. Но уважение, если уж признаться, она внушила ему только один раз, там, в Челябинске, когда против его воли приютила и защитила чужого старика.
Она медлила с решительным объяснением, но Виктор сам вызвал ее на это.
Однажды вечером, вернувшись домой в хорошем, словоохотливом настроении, Виктор сказал:
— Смешно! Во всем театре мы с Вакулевым были единственными мужчинами. Все остальные сплошь дамы.
— Что же тут смешного? — спросила Женя, еще сдерживаясь.
— Чувство юмора — кажется, не порок.
— Отчего же, по-твоему, были «сплошь дамы»? Куда же девались мужчины?
Виктор
— Ты, кажется, собираешься агитировать. Я лучше уйду.
— Уходи, — сказала она.
Но он не уходил, а с обиженным видом подвинул к себе чай.
— Что ты хочешь от меня, не понимаю!
— Только человечности. Женщины так много потеряли на войне! Свою молодость, свое будущее. Те вдовы и сироты, которых ты сегодня видел, — они и в войну работали, а многие и там были, в огне…
— А мне это неизвестно, по-твоему?
— Зачем же ты издеваешься над ними?
— Как ты любишь громкие слова! — сказал он, хотя и знал, что она их не любит.
— Тяжело, Витя, замечать все это. Теперь уже будут оскорблять и вольно, и невольно.
Виктор взял в руки газету, но Женя видела, что он не читает.
— Вот уже попадаются стихотворцы, — продолжала она, — которые жалеют этих обездоленных, одиноких: «Ах, бедные, что с вами будет! Вас так много, а приласкать некому!» Схватила бы я такого за шиворот и встряхнула бы так… Боже мой! Ему неважно, как спасала его женщина, как перетаскивала на себе под бомбами, неважно, что она создала за эти годы и еще будет создавать. Он только свысока жалеет, что мужей нет, женихов. Да ты молчать должен об этом, пиит несчастный, уважать чужое горе!
— Ты же сама говоришь, что надо жалеть.
— Уважать! Ценить! Вот что надо! Понимать! А со своим горем женщина справится и без вашего лицемерного сочувствия, за которым ах какое самодовольство скрывается: петух в курятнике! Боже, что еще будет! Сколько унижений… Но я прошу тебя, Витя, если и ты когда-нибудь захочешь… оскорбить, вспомни, что и я женщина и что восемь лет назад я осталась с тобой, маленьким…
Витя никогда не помнил, чтобы она плакала, даже тогда, в тридцать седьмом. А теперь она захлебывалась от слез, и Витя знал, что она плачет не о себе.
— Что ты, что ты! — зашептал он вставая.
Женя сделала над собой усилие и перестала плакать. Сняв с головы косынку, она приложила ее к лицу, потом порывисто отняла ее.
— Женщины останутся такими же, как были, — сказала она, — и будут по-прежнему охранять вас.
От горестных мыслей Женю отвлекала работа. Это у нее, по крайней мере, останется. Не нужны ей крохи внимания, нельзя жить только этим. У нее своя дорога. И в большой картине, первой и, может быть, последней в ее жизни, она чувствует свое спасение.
Да, когда-то мечталось, но сбыться не могло. Женя рано вышла замуж. Артемий Павлович, кажется, не очень верил в ее способности. Он не говорил ей это, но она чувствовала. Его авторитет был так силен, сам он был настолько умнее, образованнее, выше Жени, что ей и в голову не приходило при нем как-то утверждать себя. Тринадцать лет разницы между ними, его значение в обществе и громадный опыт, — что значили перед этим ее мечты, ее артистические попытки? Ей оставалось только удивляться, как он, окруженный интереснейшими женщинами, выбрал именно ее, — поражаться, а не бунтовать. И сил не хватило бы, и смелости. А время мчалось с удивительной быстротой, как бывает у счастливых… Оказывается, и в горе оно бежит так же быстро.