Всего лишь скрипач
Шрифт:
— Дедушка и ребенок… — запинаясь, бормотал он; оглушенный страхом и жаром, он привалился к стене и показывал вверх, на мансарду. Там открылось окно и вылез старый еврей, полуголый, с маленькой Наоми на руках. Ребенок прижимался к деду. Несколько человек из зрителей подскочили и крепко держали лестницу.
Старик с ребенком на руках уже ступил на нее обеими ногами, но вдруг остановился, издал странный вздох, повернулся вместе с малышкой, снова влез в окно и исчез. Черный дым и искры на мгновение закрыли проем.
— Куда же он? Ведь сгорит, сгорит вместе с ребенком!
— Ну как же, он забыл свои деньги.
— Дорогу! —
— Кажется, это норвежец, что живет на Хульгаде? — спрашивали в толпе.
— Он самый. Ему сам черт не брат.
В комнате было светло как днем. Наоми лежала на полу. Деда не было видно, но густой удушливый дым проникал из соседней комнаты, куда только что открыли дверь. Норвежец схватил ребенка и выбежал на шаткую лестницу. Наоми была спасена, однако старик, которого вдруг потянуло к обитому железом сундуку, уже задохнулся.
Крыша с треском провалилась. Столб искр, бесчисленных, как огоньки Млечного Пути, взвился высоко в воздух.
— Господи помилуй! — такова была короткая поминальная молитва о душе, которая в этот миг сквозь огонь уходила в царство мертвых.
Спасти хоть что-нибудь было невозможно. Все было объято пламенем. Старая служанка Симония в слезах отчаяния простирала руки к костру, в котором сгорели ее господин и все то, что еще вчера было ее домом. Юля Мария увела к себе, туда же пришла Наоми.
— Аист, несчастный аист! — закричали все.
Огонь добрался до гнезда; аистиха-мать стояла, расправив широкие крылья, пытаясь укрыть ими птенцов от нестерпимого жара. Самца не было видно, он, наверно, куда-то улетел еще раньше. Аистята забились поглубже в гнездо и боялись вылететь, мать махала крыльями и тянула вперед голову и шею.
— Мой аист! Моя любимая птица! — кричал портной. — Упаси Бог хотя бы тебя!
Он приставил к стене лестницу, а остальные, галдя и кидаясь мелкими камушками, пытались согнать аистов с места, но те не улетали. Густой, угольно-черный дым окружал стену, портному приходилось низко наклонять голову, вокруг которой как снежная вьюга кружились искры и головешки. Пламя коснулось сухих веток, из которых было сделано гнездо, и оно вспыхнуло; аистиха-мать стояла посреди огня и горела заживо вместе со своими детьми.
К концу дня пожар потушили. Дом еврея превратился в дымящуюся груду угля и пепла, где и нашли обугленное тело хозяина дома.
К вечеру портной с сыном стояли у пожарища; поднимающийся там и сям дымок свидетельствовал о том, что в глубине еще тлело. Вместо красивого сада перед ними был разоренный пустырь. Вокруг валялись черные головешки, виноградные лозы и чудесная повилика были сорваны со стен и втоптаны в землю. Аллеи превратились в пожоги. Красивых левкоев не осталось совсем, живая изгородь из роз была сломана и запачкана землей, половина акации сгорела, и вместо освежающего чудесного аромата цветов дышать приходилось дымом и гарью. Беседка сгорела дотла. Найденный Кристианом четырехугольный кусочек пурпурного стекла — вот и все, что напоминало о ней; он посмотрел через стекло, и небо окрасилось заревом, как тогда, когда они с Наоми смотрели сквозь пурпурное окно. Зато он увидел на крыше своего собственного дома аиста — это был самец, который, вернувшись, не нашел ни гнезда, ни дома, на крыше которого оно прежде было свито. Аист делал странные движения головой и шеей, будто искал что-то.
— Бедный аист, — сказал портной. — Как вернулся, так и кружит беспрестанно над пожарищем. Пусть теперь немного отдохнет. Я положу на крышу перекладину, может, он совьет себе новое гнездо; смотрите, как он ищет птенцов и их мать! Никогда больше не полететь им вместе в теплые края!
В почти пустом доме в глубине двора, где в стенах зияли отверстия, ведущие в разоренный сад, стоял старый Юль; худой рукой он держался за ржавый-железный крюк в стене, а его грустные черные глаза не отрывались от предмета, завернутого в передник, который лежал на большой пустой кровати в комнате; тонкие бледные губы старика шевелились, он еле слышно шептал:
— Итак, плетеный короб стал твоим гробом, богатый отпрыск корня Соломонова! Передник бедной женщины стал твоим драгоценным саваном. Увы! Дочь Израилева не омоет твоих членов, за нее это сделали языки пламени. Огонь был суше, чем травы, краснее, чем розы, которые мы кладем в сосуды, окутывающие наших мертвых благоуханием. Однако надгробье твое все же будет возвышаться на Бет-ахаим [2] . Бедный Юль один проводит тебя в последний путь. Но ты попадешь в свою могилу в освященной земле, откуда черная подземная река когда-нибудь принесет тебя в Иерусалим.
2
Еврейское кладбище. — Здесь и далее, где это не оговорено особо, примечания переводчика.
Он откинул в сторону передник, снял крышку с короба, где лежали обуглившиеся останки еврея. Губы Юля зашевелились еще быстрее, как будто их била судорожная дрожь, слезы покатились по его щекам, слова зазвучали глухо и неразборчиво.
— Да будет милостив к нему Спаситель! — воскликнула Мария, входя в комнату, и тут же лицо ее вспыхнуло: ей показалось, что, упомянув Спасителя, которого Юль не признавал, она оскорбила его чувства. Поэтому она повторила быстро и с нажимом: — Господь да будет к нему милостив.
— Его надгробье будет воздвигнуто рядом с могилой его дочери, — ответил Юль, снова закрывая крышкой сгоревшие останки.
— Ну да, она ведь похоронена в Фредерисии, — сказала Мария. — Вам пришлось проделать далекий путь, пока вы нашли место для ее могилы. Я хорошо помню ту ночь, когда ее увезли. Гроб заботливо укрыли соломой; отец покойной, который сам теперь превратился в пепел и золу, и ты, Юль, тронули с места. А дождь лил как из ведра. Как жаль несчастную сиротку! Кроме дедушки, у нее никого не было на этом свете.
— Ее мать была из нашего народа, — сказал Юль и добавил не без гордости: — Наша община никогда не оставит своих в беде. Я старик, но и я найду себе кусок хлеба и разделю его с ней, если для нее не сыщется места за столом побогаче. Ведь христианские дети живут в христианских домах, — добавил он так тихо, что никто не расслышал.
— Сейчас девочка у нас, — сказала Мария, — и, ради Бога, пусть она у нас и остается, пока не устроится как-нибудь получше. Там, где хватает каши на троих едоков, хватит и на четвертого.