Всего лишь скрипач
Шрифт:
Сейчас она жила со своим младенцем в бедной комнатушке арендатора. Богатая мужнина родня никогда не жаловала ее, а теперь и вовсе не желала признавать. Ребенка родичи хотели взять к себе, но Мария не отдавала его и, осмелев от отчаяния, наговорила им резких слов. Нильс присутствовал при ссоре.
— Ты можешь вернуться к своему портному, — сказал он. — Он получил от нас сотню ригсдалеров.
— И даже больше, — отвечала Мария. — Но за них он заплатил своей жизнью.
— Нет, он был не дурак, чтобы лезть в самое пекло, — возразил Нильс. — Не думай, что он погиб, я видел его ровно год назад. Как-то вечером он явился к нам в усадьбу, и отец дал ему ассигнацию не то в сотню, не то в полсотни ригсдалеров с условием, что он покинет страну. Так что не хнычь, ты еще можешь заполучить своего муженька.
— О Господи, что ты такое говоришь, Нильс? — спросила Мария, прижимая к груди руки.
— Я говорю, что ты не смеешь бранить мою семью за то, что она
У Марии от его слов сжалось сердце.
— Ты — злобный звереныш, — сказала она. — Все это ложь!
И она залилась слезами.
В Оденсе прибыла проездом в Копенгаген труппа цирковых наездников.
В городе только и разговору было что об этих красавцах мужчинах и великолепных лошадях; Кристиан и другие музыканты-любители аккомпанировали их выступлениям.
Наоми и старая графиня тоже побывали в Оденсе. Обе остались довольны представлением. Единственная дама в труппе выглядела, по словам графини, настолько порядочной, что можно было без всякого смущения смотреть на ее обнаженные руки и ноги; в шляпе с развевающимися перьями, с флажками в каждой руке она стояла на спине вороного коня, который мчался с такой скоростью, точно у него выросли крылья. Мужчины были все атлетического сложения, мускулистые и сильные; самые сложные трюки они исполняли играючи, однако же ходили слухи, что среди них был один еще более выдающийся — Владислав, поляк двадцати одного года от роду. Утверждали, что его трюки были рискованными до безумия; недавно он перенес тяжелую болезнь и пока еще не мог выступать перед публикой. Впрочем, на манеж он вышел и во время парада-алле вел одну лошадь; все обратили внимание на поистине идеально красивого мужчину, чье лицо, хоть и осунувшееся и изжелта-бледное после болезни, выдавало дерзость и, пожалуй, даже высокомерие. Черные ресницы подчеркивали остроту взгляда, но вместе с тем глаза были полны безысходной печали, — возможно, этот след оставили в них недавно перенесенные страдания. Владислав вызывал у публики больше всего интереса, хотя никто еще не видел воочию его вольтижировки. Молва не скупилась на предположения: одни говорили, что он из знатного рода и по неосторожности убил свою невесту, другие утверждали, что ему пришлось покинуть родину из-за дуэли, третьи — что он оставил свой богатый дом из любви к прекрасной наезднице, которая недавно умерла. Молва превращала догадки в непреложные истины, но, будь то правда или небылицы, бледный, серьезный наездник интересовал всех.
— Да, он был очень болен, — с видом знатока подтвердила графиня, — и какой уход мог быть у этого несчастного! Только я, знающая, что такое недуг, могу понять его. Что за ужасная жизнь — не иметь крыши над головой, скитаться из страны в страну; некому даже сварить хворому овсяного супу!
— Я считаю эту жизнь прекрасной, — возразила Наоми. — Я завидую циркачке с ее флажками и перьями.
— В конце концов все они ломают себе руки или ноги. Становятся несчастными калеками, а то и разбиваются насмерть.
Наоми тряхнула головой и вернулась к мыслям о красивом циркаче. С Кристианом она не перемолвилась ни словом с того вечера, когда в гневе бросила его на постоялом дворе; теперь, пока она смотрела на наездника, Кристиан, в свою очередь, не сводил глаз с нее. По словам Плавта, любовь равно богата и медом, и желчью; сердце Кристиана было тому порукой.
Места графини и Наоми были совсем рядом с оркестровой ямой. Господин Кнепус заговорил с ее сиятельством, и Кристиану ничего не оставалось, как поклониться, однако Наоми он не сказал ни слова. В самом конце представления она нагнулась к нему и прошептала:
— Вот тебе и представился случай. Наймись в эту труппу капельмейстером и поезжай странствовать вместе с ними.
— Ну и чего я этим добьюсь? — спросил он твердым голосом, хотя сердце его тут же стало мягким, как воск; он готов был не медля поцеловать ей руку и попросить прощения за каждую свою недобрую мысль о ней.
— По крайней мере, сменишь климат, — холодно ответила Наоми и больше уже не разговаривала с ним.
Надо сказать, что тема климата всегда была наготове, когда в графском доме шла светская беседа. Сколько бы поэты и патриоты ни воспевали прекрасную Данию, Наоми утверждала, что климат здесь премерзкий. «Если бы Бог предвидел, что наша любовь к природе поднимется до таких высот, Он при творении снабдил бы нас раковинами, как улиток, и освободил от вечных забот о пальто, плащах и зонтиках, которые теперь составляют неотъемлемую часть нашей личности. У нас, как в тропических странах, год делится на дождливый и сухой сезоны, с тою разницей, что сухой сезон приходится на зиму, и тогда нас сковывает холод, а сезон дождей мы называем летом, и оно дарит нам свежие благоуханные леса, которыми мы по праву гордимся; оно создает причудливые нагромождения облаков, которые не вызывают того восхищения, какого заслуживают,
Таковы были воззрения Наоми. Графиня говорила, что она плохая патриотка, а господин Патерманн — что она плохая христианка. Не смея объявить ее самое антихристом, он называл свою ученицу Иоанном Богословом в юбке, имея в виду, что она предвещает скорое его пришествие. В отношении религии взгляды Наоми не были ни аскетическими, ни эллинистическими, скорее они предвосхищали воззрения «Молодой Германии» [36] ; нам могут возразить, что девушка не имела ни малейшего понятия о философии, но, чтобы разделять учение этой школы, философия потребна лишь в гомеопатической дозе — было бы красноречие, остроумие, а также строгое следование одиннадцатой заповеди: не давай сбить себя с толку.
36
«Молодая Германия» — литературное течение 30-х — начала 40-х гг. в Германии, вдохновленное Июльской революцией 1830 г. во Франции.
Итак, господин Патерманн бурчал под нос свое обычное «плохая христианка», а графиня пела свой неизменный гимн «доброй старой Дании» и утверждала, что наша страна лучше всех других; правда, никакой страны, кроме нашей, она не видела.
— Я не поэт, который сочиняет свои вирши, чтобы получить орден, — отвечала Наоми, — и не общественный деятель, стремящийся заслужить более высокий балл в своем политическом табеле; то, что у нас есть красивого, я признаю и, возможно, тоже бы восхищалась, если бы другие меньше усердствовали в этом.
Наоми говорила правду: она, пожалуй, больше, чем они, восторгалась зеленым благоуханным лесом, морем и курганами, поросшими цветущей ежевикой, но она знала также, что в мире существуют и более красивые места и что климат у нас ужасный.
— Ну вот и поезжай туда, где лучше, — заключала дискуссию графиня.
— Не премину, — отвечала Наоми.
Так прошло лето 1819 года; а осенью девушку действительно ожидало путешествие, правда недалекое: всего лишь в Копенгаген. Наоми предстояло жить в семье знатных родственников графа, в светском доме, посещаемом сливками общества, а также выдающимися умами, которых принято приглашать в такие дома, чтобы они развлекали гостей; подобно струям фонтанов, их остроумие и интеллект должны сверкать и переливаться на потребу публике. Наоми с особенным удовольствием предвкушала именно этот интеллектуальный десерт; она была просто счастлива при мысли о переходе от одра больной в светскую гостиную, от скучных речей господина Патерманна к спектаклям и опере. Она ведь была уже взрослая, она знала, что красива и умна; однако же ей не приходило в голову, что в том аристократическом доме гораздо лучшей опорой для нее было бы родословное древо.
— Наконец-то я начинаю жить! — ликовала Наоми. — Наконец-то я вырвалась из Бастилии!
Ради ее же собственного блага мы могли бы пожелать ей посидеть в Бастилии еще хотя бы год — но это она поймет только со временем.
XII
«Хеп! Хеп!» — так дразнили евреев при погромах последнего времени. Не доказано, что это слово применялось в связи с преследованиями евреев в средние века, а толкование его как аббревиатуры из первых букв фразы «Hierosolyma est perdita» (Иерусалим погиб) не выдерживает никакой критики. По-видимому, «хеп» — диалектное название козы, и выражает насмешку над евреями за их бороды. Вызывает удивление, что это слово распространилось за пределы Германии, например, его можно было услышать в Копенгагене.