Всего лишь скрипач
Шрифт:
— Кто здесь?
Наоми встала.
— Вы выбрали себе неудачное ложе, — сказал он, — роса уже пала, не собираетесь же вы в самом деле спать здесь?
— Простите, с кем имею честь?
— Я Кастелли, — улыбнулся господин, — а вы, мой друг?
— Кастелли! — повторила Наоми. — Поэт?
— Он самый.
— Я знаю вас уже много лет, — сказала она. — Ваши стихи всегда так нравились мне. Вашу «Хвалу малышам» я выучил еще в детстве. Далеко-далеко отсюда я читал ваши стихи, но мне, конечно, и в голову не приходило, что я встречусь с вами, да еще при таких обстоятельствах.
— Вы не немец, — заметил поэт. — Судя по вашему мягкому выговору, вы, скорее всего, датчанин.
— Так оно и есть.
— Мне ли не распознать датчанина! Сегодня у меня был в гостях
— Я чувствую к вам доверие, — сказала Наоми. — Мне всегда казалось, что поэт должен быть теплее, благороднее и лучше, чем мы, простые смертные.
— В этом я не могу с вами согласиться, у большинства поэтов есть только то преимущество перед простыми смертными, что они умеют лучше запоминать, лучше использовать, лучше выражать то, что думают и чувствуют.
Он отворил калитку, и они вошли в маленький цветник.
— Счастливый случай привел меня к вам, — горячо заговорила девушка. — Вы должны дать мне совет, помогите мне!
И Наоми рассказала ему, что она — женщина, датчанка, что покинула спокойную и беззаботную жизнь, но здесь была разочарована во всех своих надеждах. Потом она поведала ему о событиях последних двух дней.
Этот добродушный, глубоко порядочный человек несколько смутился, как смутился бы всякий другой на его месте от ее откровенности, не зная, что и подумать о такой женщине. Он сказал, что лучше и вернее всего ей будет обратиться к датскому послу. Но стояла уже глубокая ночь, а Наоми была так красива, так одинока и так красноречива… Поэт позвал свою экономку, и та провела девушку в комнату для гостей с видом на горы. Наоми распахнула окно в тихую ночь; луна на ущербе стояла совсем низко над горизонтом; прежде чем ее полумесяц скроется, надо на что-нибудь решиться. Сонными глазами смотрела Наоми в ясное небо, но мысль ее работала: она строила планы на грядущий день.
III
Прощай! Меня ты за руку взяла?
Не хочешь, чтобы я ушел?
Ты знаешь край лимонных рощ в цвету? Туда, туда!
Когда на следующее утро Наоми спустилась к чаю, поэт дружески протянул ей руку. Собака виляла перед нею хвостом, и Наоми погладила ее. Тявканье накануне вечером было просто ритуалом знакомства.
50
Перев. Б. Пастернака.
— Это верный, преданный друг, — сказал поэт. — Если он умрет раньше, чем я, я буду безутешен.
Тут в конце переулка показался кабриолет. Он остановился как раз перед садовой калиткой. Это пожаловали с утренним визитом молодой врач, соотечественник Наоми, о котором говорил вчера Кастелли, и с ним еще один человек, тоже датчанин, который хотел познакомиться с поэтом. Наоми узнала в нем графа, которого называла своим отцом. Врач, как это свойственно большинству датчан на чужбине, обладал большой восприимчивостью ко всему новому в сочетании с искренней любовью к родине, по которой он очень тосковал. Особенно сильно проявлялась в нем тяга к сравнениям, а где найдешь для этого больше почвы, чем в Вене? Он утверждал, что у здешних горожан очень много общего с копенгагенцами, как в доброте, так и в мелочности, только венцы при этом отличаются большею живостью. Пратер с его качелями и фокусниками напоминал ему наш зверинец. Дворец Шенбрунн — точь-в-точь наш Фредериксберг. Правда, для церкви святого Стефана врачу не сразу удалось найти подобие, но потом он вспомнил церковь Спасителя, не менее своеобразное строение: на нее можно подняться по винтовой лестнице с позолоченными перилами, идущей вокруг колокольни с внешней стороны, и выйти на самый шпиль, где стоит медная статуя с развевающимся знаменем; если с церкви святого Стефана открывается вид на горы Венгрии, то вид через Зунд на берега Швеции с церкви Спасителя ничуть не менее красив. Из всех чужеземных городов, где довелось побывать молодому датчанину, больше всего ему нравилась Вена, потому что здесь ему казалось, что он у себя дома. Бывая в гостях, он чувствовал себя совершенно как в датской семье, но часто именно это сокрушало его душу: ведь он так давно не видел свою молодую жену и милую маленькую дочку. Нередко бывало, что, встречая на улицах Вены девочку — ровесницу дочери, он не мог удержаться, и слезы наворачивались ему на глаза. Так случилось с ним и сегодня утром, когда они остановились у деревянного домика, рядом с которым молодая девушка с маленькой сестренкой пасли козу и доили ее всякий раз, когда кто-нибудь из гуляющих изъявлял желание купить бурдючок молока. Граф насмешливо рассказал о сентиментальности молодого человека, как он это называл.
— Вы не знаете, что значит иметь ребенка, — сказал врач. — Будь у вас дочка, вы наверняка вели бы себя в точности как я. Для вас открылся бы новый мир, полный радости. Какое блаженство доставляет нам улыбка нашего дитяти! А если бы вы увидели, как оно протягивает к вам свои крошечные ручонки, если бы вы услышали его первый детский лепет… О! Я от души желаю вам иметь такую же маленькую дочку, как моя!
Граф снова посмотрел странным взглядом на Наоми.
— У меня была дочь, — обронил он. — Она умерла.
Он умолк, а врач смутился: ему вовсе не хотелось огорчать графа.
Дальнейшая беседа вертелась вокруг короткого пребывания графа в Вене и предстоящего ему путешествия в Италию, откуда он затем предполагал вернуться домой через Францию.
Поэт предложил своим гостям прогуляться по саду; Наоми предпочла воздержаться: она видела, что поэту не терпится поведать землякам ее историю, а также рассказать, как он сам впутался в нее. Врач улыбался, граф же был серьезен и задумчив.
Они вышли за садовую ограду на зеленую равнину, простиравшуюся до самых гор; тропинка вилась между садами; но листья подорожника говорили о том, что к будущему году она зарастет.
Не прошло и получаса, как по этой самой тропинке граф и Наоми шли вдвоем, разговаривая на родном языке; им аккомпанировало веселое чириканье воробьев, цветы благоухали, навевая покой и радость; ужи нежились на теплом солнышке.
— Наоми, — сказал граф, — как могла ты так забыться, так опозорить меня и осрамить себя?
— Я предназначена к этому самим своим рождением, — отвечала девушка. — Да, меня можно упрекнуть, но есть что сказать и в мою защиту, если я нуждаюсь в ней. Моя жизнь — плод греха молодости, а яблочко от яблони недалеко падает.
— Ну и как же ты будешь жить дальше?
— Как живут тысячи, — ответила она. — Жизнью, которая недостойна этого названия; но, в отличие от них, я все-таки жила, пусть всего несколько дней. Я чувствовала себя свободной, даже тогда, когда меня глубоко оскорбляли. Только сейчас моя воля скована, потому что ваш взгляд имеет власть надо мной. Свет не считает меня вашей дочерью, вы и сами не верите этому. Да, я всего лишь посторонняя, которой вы сделали добро, и за это вы можете требовать, чтобы я вам подчинялась; но я не была вам послушна, и вы отвергаете меня. Наши пути расходятся. Каждый неверный шаг, каждый грех влечет за собой наказание — ну что ж, я готова понести свое. Я прошу вас добавить к благодеяниям, которые вы мне уже оказали раньше, только еще одно: отныне считайте, что мы незнакомы.
Они остановились под деревом: голос врача звал их вернуться к остальным.
— Меня не интересуют мнения света, — сказала Наоми, — но ваше мне небезразлично; перед вами я хочу предстать такой, какова я перед лицом собственной совести.
— Сюда идут, — сказал граф.
— Мы поспорили! — воскликнула Наоми, улыбаясь приближавшимся поэту и врачу. — Господин граф называет этот маленький блеклый цветок фиалкой, а я — мать-и-мачехой. — И она показала на цветок, растущий рядом с ними.
— Когда этот цветок растет в саду, — сказал Кастелли, — он может достигнуть редкостной красоты. Кстати, я не знаю, откуда он получил свое имя — с ним обращаются здесь как с родным дитятей.