Всего лишь скрипач
Шрифт:
— В следующий раз, когда будете собирать милостыню для монастыря, — сказала Наоми, — зайдите ко мне в отель на площади Испании.
И она назвала фамилию своего приемного отца.
— Так вы его дочь! — сказал монах. — А меня неужели не узнаете? Я жил в Свеннборге, там у меня были жена и сын. Если б вы знали, какая мне выпала нелегкая судьба! Здесь бы я умер с голоду, если бы монастырь не принял меня в качестве нищенствующего брата.
Это был отец Кристиана; Наоми узнала его…
На закате, когда колокола зазвонили к вечерне, Наоми в мужском костюме, который был ей очень к лицу, и с изящными усиками уже ждала своих спутников. Приближалось время карнавала, да и вообще, полагала она, здесь, в Риме, такой маскарад вряд ли кого удивит. Граф, однако же, покачал головой. Слуга доложил о приходе молодого маркиза; не прошло и получаса, как они уже были на пути в остерию, где собирались
Остерия находилась неподалеку от одной из церквушек, которых множество в Риме; днем она освещалась только через открытую двойную дверь; пол был вымощен простым булыжником. Вдоль одной стены из конца в конец проходила плита; на ней в несколько рядов горели конфорки под различными яствами, которые готовили кухарка, ее муж и два сына, не перестававшие за работой болтать и смеяться. В глиняных мисках были живописно разложены рыба и мясо, украшенные зеленью; посетитель мог выбрать, что ему нравится, и это блюдо сразу же готовилось и подавалось ему. За длинными деревянными столами сидели крестьяне с женами и пили вино из больших оплетенных бутылей. Венчик из красных свечей окружал изображение Мадонны, грубо намалеванное на стене. Нашлось место в зале и ослу со всей поклажей, по всей вероятности ожидавшему своего хозяина. Крестьяне наигрывали на разный музыкальных инструментах, и женщины хором подпевали им. У одной из стен, где кончалась плита, стояла синьора — хозяйка заведения, а рядом лежал в подвешенной к стене колыбельке младенец; он размахивал ручонками и с любопытством выглядывал, заинтересованный пестрой картиной всеобщего веселья.
Граф, маркиз и Наоми прошли через этот зал и поднялись по высокой каменной лестнице в другой, более просторный, где когда-то помещалась монастырская трапезная — монастырь давно снесли, осталась только церковь. Здесь пол был деревянный, что редко можно увидеть на юге, потолок — сводчатый. На стенах висели увядшие венки, а в самой середине — сплетенные из дубовых листьев буквы «О» и «Т». Они обозначали фамилии «Овербек» и «Торвальдсен» в память о том, что оба этих выдающихся человека когда-то устраивали здесь понтемолле.
Так же как и в первом зале, здесь стояли длинные столы, но покрытые застиранными скатертями. На столах стояли подсвечники на шесть свечей каждый; густой табачный дым клубился под потолком. На скамьях вдоль столов сидели художники, молодые и старые, в основном немцы, которые и завели этот разгульный обычай. Все они были с усами и бородками разной формы, некоторые простоволосы и с длинными кудрями, многие в безрукавках, другие в блузах. Здесь можно было увидеть знаменитого старика Рейнхардта в кожаной куртке и красной шерстяной шапке. Его собака была привязана к ножке стола и весело тявкала на другую собаку, привязанную рядом. Немного подальше сидел Овербек с расстегнутым воротом рубашки и длинными локонами, падавшими на белый воротник, одетый так, как одевался Рафаэль, причем не только в честь сегодняшнего праздника — таков был его повседневный наряд. Гениальность позволяла ему приблизиться к Перуджино и Рафаэлю в искусстве, а человеческая слабость заставляла подражать им в одежде. Тиролец Кох, старый художник с веселым и добродушным лицом, протянул маркизу руку; вновь прибывшие уселись. Вскоре появились якобы важные особы, то есть люди, нарядившиеся в честь понтемолле важными особами. Они заняли места во главе стола — для них специально были поставлены стулья; первого называли генералом: его мундир был увешан бумажными орденами и звездами; по правую руку от него сел палач с тигровой шкурой на плечах, пучком розог в одной руке и топором в другой; по левую — миннезингер в берете и с гитарой. Он взял несколько мощных аккордов, и из-за двери прозвучал ответ. Это был новичок, который просил разрешения перейти через Тибр. Их своеобразный дуэт закончился музыкальным приглашением войти, и в комнате появился странник с котомкой за спиной; его лицо было раскрашено белой краской, длинные волосы и борода — из льна, ногти — из картона. Под специально для этого предназначенную музыку новичка подвели к столу. Ему протянули бокал вина и прочитали ему текст обетов, которые он должен принести; важнейшие из них были: «Люби своего генерала и служи ему одному! Не пожелай вина соседа своего…» — и т. п. Потом он встал на скамью и шагнул на стол, ему срезали накладные волосы, бороду и ногти, сняли с него дорожный костюм, и, оказавшись в обычном платье, он спустился со стола по другую сторону — это и был обряд «понтемолле». Все замахали — кто флажком, кто своим бокалом, кто различными эмблемами искусства. Один трубил в трубу, другой бил друг о друга оловянные тарелки, как литавры, собаки лаяли, а тирольцы выводили свои рулады — началась самая настоящая вакханалия. Каждый положил себе на голову салфетку, и, изображая процессию монахов, они, под соответствующее пение, стали обходить стол за столом, а потом взобрались и на столы. Тут не было разницы между всемирно известными художниками и модными пачкунами, которых завтра никто и не вспомнит. Всякий демонстрировал свои таланты, как мог: кто пел смешную песенку, кто — подлинную песню бочара, а все остальные отбивали такт ладонями на столах; была тут и черная доска для забавных рисунков мелом. В разгар веселья в зал ворвались четыре настоящих жандарма со штыками наголо; они схватили одного пожилого известного художника и хотели его арестовать. Поднялась суматоха, крики и протесты; один жандарм разразился хохотом, и оказалось, что это заранее придуманный розыгрыш — вклад того самого художника в общее веселье. Потом внесли и поставили на стол четыре чаши с дымящимся пуншем — угощение от кого-то из гостей, но никто не знал, от кого именно, поэтому спели старинную песню, прославляющую «неизвестного дарителя».
В остерию случайно зашел бедный итальянец; он кормился тем, что показывал фокусы, и попросил разрешения продемонстрировать свое искусство. Он мастерски подражал голосам различных животных, что очень рассердило присутствовавших собак; умел он также изображать гром и молнию голосом и глазами, и ^ этот фокус имел большой успех; но у этого человека была одна слабость: больше всего он любил и хотел петь. Возможно, будь у него смолоду поставлен голос, он блистал бы на оперной сцене, но то, что получалось у него сейчас, было ужасно! Он пел дуэты, причем и за мужчину и за женщину, закатывая глаза и принимая жеманные позы, пока публика самым бесцеремонным образом не оборвала его и не призвала вернуться к голосам животных и к грозе — к искусству, которое он ценил гораздо ниже, но в котором зато был мастером.
Как жалок был бедняга в эту минуту! Все наперебой стали накладывать еду ему в тарелку. Наоми вспомнила Кристиана; она уже давно не думала о нем, но этот жалкий неудачник, в котором она увидела его подобие, освежил ее память.
— Мы, кажется, встречались с вами в Вене? — спросил, кланяясь Наоми, молодой человек с большими усами и остроконечной бородкой. — Помните, мы вместе ехали в карете в Хицинг?
Наоми покраснела; она испытующе вглядывалась в молодого человека, чей наглый взгляд казался ей знакомым… ну да, в тот вечер, когда она искала Владислава в курзале, этот юноша был в карете и сказал ей, что по произношению узнает в ней иностранца, что он видел ее в Пратере и что она наверняка найдет своего господина в Хицинге. Вся эта сцена живо встала перед ее мысленным взором.
— А цирковой наездник Владислав тоже в Риме? — продолжал юноша свои беспардонные расспросы, дерзко улыбаясь и с насмешкой в голосе.
Граф беспокойно заерзал.
— Что говорит этот господин? — спросил маркиз.
— Впрочем, здесь собираются художники совсем другого сорта, — сказал немец и, повернувшись к соседу, что-то зашептал ему на ухо.
Наоми так испугалась, как не боялась еще никогда в жизни. А вдруг ее сейчас выведут отсюда; а вдруг разоблачат и все узнают, что она женщина и к тому же совсем недавно вращалась среди простонародья? Немец пил чашу за чашей; его щеки разгорелись, и он не сводил с Наоми наглого взгляда. Потом все запели хором, и процессия снова двинулась вокруг столов. Проходя мимо Наоми, немец шепнул:
— Вы — женщина!
— Это следует понимать как ругательство? — спросила она.
— Как вам будет угодно, — ответил он и прошел мимо.
Маркиз не слышал этого разговора, он совсем не понимал по-немецки и, кроме того, был полностью захвачен царящим вокруг весельем; даже граф, увлекшись праздником, казалось, забыл неприятную минуту, когда прозвучало имя Владислава. Только когда все снова сели за стол, взгляд его упал на немецкого художника, который нагнулся к Наоми и, злобно усмехаясь, прошептал ей на ухо несколько слов; она побледнела, пальцы ее сжались вокруг рукоятки ножа, и она занесла руку.
Тут раздался крик погонщика осла: пожилой художник в маскарадном костюме въехал верхом прямо в зал. Осел, испугавшись такого большого и такого шумного общества, бросился на стол, за которым сидела Наоми; стаканы, рюмки и подсвечники со звоном попадали от толчка, люди вскочили, так что ни немец, ни кто-либо другой не увидели последствий гнева, охватившего Наоми и успокоенного графом и описанным счастливым случаем.
Веселье было в разгаре, и маркиз заметил, что его спутники ушли, только тогда, когда слуга тронул его за плечо и сообщил ему об этом.
На небе сияла луна; было так светло, как на Севере бывает в иные мрачные дни.
— Ну и напугала ты меня, — сказал граф.
Наоми бросилась ему на шею и разрыдалась.
— Не уходите, сейчас начнется самое интересное! — кричал, догоняя их, маркиз.
— Нашему юному герою стало слишком душно, — объяснил граф. — Еще немного, и его бы стошнило.
— О, все уже прошло, — возразила, улыбаясь, Наоми. — Но возвращаться в зал мне не хочется. Я получила большое удовольствие и благодарю вас за этот вечер.