Всемирная Выставка
Шрифт:
— Ты что, Дэйв, не соображаешь — класть сигару на новую мебель! Мы еще и магазин не открыли!
Все остановились, отложили дела. А отец, таким твердым голосом, и говорит:
— Лестер, сигара не прожжет прилавок. Неужто ты ничего не знаешь про табак? Сигара — это скрученный лист, табак в ней не измельчен, как в сигарете. Сигарета продолжает тлеть, а сигара тухнет, едва ее изо рта вынешь. — Он очень научно все объяснил, и я испытал облегчение. — Попробуй-ка засунь ее себе в трубку да раскури, — сказал он Лестеру, и все рассмеялись.
Снаружи по тротуару сновали толпы народу. Меня волновало, что новый отцовский магазин так близко к Радио-Сити-мюзик-холлу. И совсем рядом, всего в квартале от кинотеатра «Рокси». Самое сердце города. Иногда люди останавливались глянуть сквозь закрытую дверь. Прижимали носы к стеклам. Любопытствовали.
Несколько дней спустя магазин открылся, и в следующее воскресенье мы снова отправились туда смотреть. Все новенькое, сияющее. Красно-бело-голубые полотнища натянуты по верху окон и входной двери. В окнах приемники, электроды и фотографии Пола Уайтмена и Джорджа Гершвина, Бенни
Имелось там и множество разновидностей фонографов, два-три комбинированных аппарата, в которых приемник объединялся с проигрывателем; эти, правда, были дороговаты. В стеклянной витрине лежали коробки со стальными иглами и книги по музыке, вплоть до «Оперной энциклопедии Виктора». У нас такая стояла дома. Вдоль стен шли полки с альбомами пластинок, а в каждой кабинке для прослушивания имелась напольная пепельница рядом со встроенным в угол проигрывателем, у которого звукосниматель поднимался и опускался электроприводом, чтобы не трогать руками; по стенам и потолку кабины были обиты звукоизоляцией. Мне очень нравилось закрывать дверь кабинки: она шла мягко, а в конце раздавался тихий щелчок.
В нижнем этаже блистали в футлярах музыкальные инструменты — золотые саксофоны и черные кларнеты, серебряные трубы и аккордеоны, сияющие белыми и черными клавишами. Была даже такая плоская коробка, где по ранжиру располагались самых разных размеров палочки с коническими пробковыми наконечниками. На подиуме со специальной подсветкой стоял набор барабанов. С разрешения дяди Вилли я сел за установку и с минуту постучал, но только щетками, чтобы никого не беспокоить. Хотя здесь, внизу, и покупателей-то не было, можно было не переживать. Да и наверху мне попался всего один или двое — первый в кабинке прослушивания, а второй смотрел у прилавка ноты. Лестер стоял скрестив руки за прилавком отдела приемников, попыхивал зажатой в углу рта сигаретой. Отец ждал покупателей у прилавка классической музыки. За ним по всей стене пластинки, пластинки — оперы, симфонии, концерты. Альбомы в темно-зеленых обложках. Он стоял опершись ладонями о стекло прилавка, одетый в синий сержевый костюм с жилетом и темно-красным галстуком; мне он казался ужасно важным — стоит слегка склонившись вперед, со спокойным вниманием ждет любого, кому может понадобиться его помощь и совет.
Мы все еще не сходили на Всемирную выставку, однако признаки ее существования так и лезли в глаза отовсюду. Даже всяческие казу и окарины на стенде и те были украшены эмблемой Выставки. С нашим магазином соседствовала сувенирная лавочка, где продавали значки с Трилоном и Перисферой; были там и флажки с их изображением, напечатанным на ткани. Трилон — это был высоченный обелиск; Перисфера — исполинский шар. На Выставке они стояли рядом и совместно символизировали Мир Будущего, которому посвящалась Выставка. Чуть не каждый день в газетах мелькали снимки, на которых мэр Лагардия встречал очередного высокого гостя или знаменитую кинозвезду на въезде в парк «Флашинг-Мэдоу», где располагалась Выставка. Зная, что в конце концов мы обязательно туда сходим, я не изводил родителей. Все были очень заняты. Кроме того, у меня на этот счет имелись кое-какие опасения: Выставка казалась мне столь обширной, таким огромным комплексом, где столько всего происходит одновременно — концерты, экспозиции, толпы иностранцев, — что я не знал, куда сходить в первую очередь. Я не мог все это вообразить. Еще даже не побывав там, я уже приобрел привычку при первой же мысли о Всемирной выставке впадать в панику: вдруг я там самое интересное упущу. Не знаю, почему я так волновался.
Папа предсказывал, что Выставка благотворно повлияет на торговлю. Конечно, мол, ведь на нее со всего мира люди съезжаются. Жить им придется в отелях, где-то надо обедать, пойдут тратить деньги в Радио-Сити, а тут, кстати, и магазин по дороге — увидят нужные им пластинки и электролы, зайдут и что-нибудь да купят. Когда куда-нибудь едешь, непременно ведь берешь с собой деньги на непредвиденные покупки. Кроме того, в его магазине они найдут такое, чего больше нигде и не сыщешь. Он возлагал на это большие надежды.
Но вот и осень кончилась, и пришел новый, 1940 год. Выставка закрылась на зиму, а ожидаемого улучшения в торговле все не наступало.
Домой отец приходил теперь раньше и обычно весь вечер слушал по радио международные комментарии, чтобы понять, что происходит в Европе. Так я узнал — и даже раньше, чем состоялось обсуждение этого события у нас в классе, — что началась ужасная война: Гитлер и Муссолини против Англии и
Отец садился в кресло у приемника, разложив на коленях раскрытые на международной полосе газеты с картами тех самых военных действий, о которых толковали комментаторы. Он почти все газеты покупал — «Таймс», «Геральд трибюн», «Пост», «Уорлд телеграм» и даже «Дейли уоркер». А вот херстовскую прессу он не читал.
В кино по воскресеньям после мультяшек показывали хроникальные ролики про войну в Европе: ночь — и огонь из пушечных жерл; туча — а из нее лезут и лезут германские пикирующие бомбардировщики с угловатыми крыльями. Падают бомбы. Горят здания в Лондоне. Кто-то бьет бутылку шампанского о борт корабля, какие-то дипломаты, выйдя из машины, торопливо поднимаются по ступенькам во дворец на конференцию… О войне говорили, войну показывали. Я любил рисовать, сам придумывал сюжеты комиксов и сам их рисовал и раскрашивал картинки цветными карандашами. Имя для героя я придумал по аналогии с героем газетных комиксов, пилотом по имени Джек Весельчак. Я своего назвал Дэйв Смельчак. Он был усат, ходил в кожаном шлеме с очками-консервами и в громоздкой куртке, а летал он на гоночных самолетах — так же как и Джек Весельчак. Мне нравилось рисовать эти самолеты — лихие юркие машины, курносые, с шахматными клетками на крыльях и элеронах. Я рисовал тянущиеся за ними по небу следы из выхлопных газов, чтобы было видно, какие головокружительные петли можно на таком самолетике выделывать. Они у меня летали по сложным трассам, размеченным столбами. Кружили над ангарами, проносясь впритирку к ветровому конусу метеослужбы. Я было засомневался, можно ли столь свободную и своенравную штуку, как воздух, где-то замкнуть, чтобы устроить гонки по замкнутой трассе, но решил, что раз так говорят, стало быть, можно. Какие только гоночные самолеты я не рисовал: и с цилиндрическими капотами, и с заостренными, как пуля. И с кабинами, открытыми ветру, и с закрытыми плексигласовым колпаком, но, какой бы вид и облик я ни придавал своим конструкциям, колеса всегда изображал у них спрятанными в обтекателях — стремительной формы, похожие на дождевые капли, пробегающие по стеклам окон в ветреный день. Мне нравились стремительные линии, нравились машины фирмы «Крайслер», так похожие на жуков со своими почти целиком прикрытыми колесами и скругленными кузовами, чтобы как можно легче было пробиваться сквозь ветер; поэтому мне и обтекатели на заднем колесе самолета — плавно сужающиеся, почти заостренные — очень нравились. Теперь, когда Европу охватила вторая мировая война, я решил сделать своего Дэйва летчиком-истребителем. Я посадил его в «спитфайер» и послал охранять небо над Лондоном в составе Королевских ВВС. Опознавательный знак у англичан — трехцветный круг, у которого красная середина обведена сперва белым кольцом, потом синим. Против самих цветов я ничего не имел, одно только мучило: не ошибка ли — рисовать на крыльях и фюзеляжах своих самолетов эти роскошные мишени, в которые врагу так удобно целиться. Подумав, я изобразил нацистский «мессершмитт», который падает, волоча за собой дымный хвост.
О войне я думал как о чем-то далеком и совершенно постороннем. Лично мне она как бы ничем и не угрожала. Но мать говорила о войне с беспокойством, она боялась за Дональда. Среднюю школу имени Таунсенда Харриса он закончил экстерном и теперь, в семнадцать лет, был уже студентом Сити-колледжа. Мать боялась, что при жеребьевке на призывном пункте ему достанется несчастливый номер, его возьмут в армию и отправят воевать в Европу. Мне ее беспокойство казалось нелепым: ведь Америка даже и в войне-то не участвует. Я не способен был сопоставлять и делать выводы, к которым приходили взрослые. Однажды в купленной отцом газете «Пост» я увидел заголовок: «ТУЧИ ВОЙНЫ СГУЩАЮТСЯ». В статье шла речь о том, когда и при каких обстоятельствах Соединенные Штаты могут оказаться втянутыми в войну против Гитлера.
В том же здании Мэдисон-Сквер-Гарден, куда я ходил когда-то смотреть братьев Ринглинг и цирк Барнэма и Бейли и где эквилибристы целым семейством разъезжали на велосипедах по натянутому в вышине канату, а коротышка клоун сметал в кучку световое пятно от прожектора у себя под ногами, теперь американские нацисты, организация которых называлась «Банд», устроили сборище. Рядом с американским флагом они повесили полотнище со свастикой и принялись маршировать в своих коричневых рубашках с портупеями через плечо, как у конных полицейских в Техасе. Вскидывались в фашистском приветствии руки. Тысячи рук. Чарльз Линдберг и преподобный отец Колин произносили речи, и толпа орала и визжала, как в Германии, когда речь произносит Гитлер. «Что-то их развелось как собак нерезаных, — посетовал однажды за обедом отец. — Двое таких вперлись сегодня в магазин, пришлось их выгнать. Представляешь наглость: заходят в этой своей униформе в мой магазин и пытаются навязать мне подписку на их журнал!»