Всемирная Выставка
Шрифт:
Вытерев лицо, я признавал правоту Арнольда, хотя и неохотно. Сам-то я думал, что если все это правда, то очень жаль. Потому что Одинокий Ковбой — это одно дело, а Шершень — совсем другое. Один ездил верхом, а другой за рулем лимузина «линкольн-зефир», сработанного по спецзаказу. Шершень действовал в городе, причем в современном городе, он носил шляпу с приспущенным передним полем и подпоясанный кушаком плащ с поднятым воротником. Я не желал знать о его родственных связях с Одиноким Ковбоем. Мне также совершенно не нравилась мысль о том, что целые семьи на протяжении поколений испытывают тягу к хождению в маске и посвящают свои жизни борьбе с преступностью. Казалось бы, каждый из них способен навсегда уничтожить всю преступность. Тут, кстати, проглядывал и некий ущерб, наносимый идее совершенства. Одинокий Ковбой должен быть именно одиноким,и незачем его тащить в толпу.
Но тут однажды вечером, когда по радио начали передавать как раз про Шершня, оказавшаяся неподалеку мать услышала музыкальное вступление. Музыка была быстрой и полной напряжения.
— «Полет шмеля», — сказала мать. — Как ты думаешь, почему для этих дурацких передач музыку всегда берут из классики? — При этом она имела в виду и передачи про «Одинокого Ковбоя», шедшие под увертюру из оперы «Вильгельм Телль» Россини.
Меня тут же осенило. На следующий день в школе я отыскал Арнольда, отвел в сторонку.
— Арнольд, — сказал я, — дело вовсе не в том, что Шершень
Арнольд уставился на меня. Из школьных предметов он предпочитал естествознание. Став взрослым, собирался сделаться ученым. Ему и сейчас не чужда была научная объективность, проявлявшаяся в готовности отказаться от одной гипотезы в пользу другой, более приемлемой. Его глаза широко открылись.
— И оба оставляли визитные карточки! — воскликнул он.
— Серебряную пулю! — завопил я.
— Знак шершня! — взвизгнул Арнольд. И мы принялись лупить друг друга по плечам, прыгать и хохотать.
То, что отец лишился магазина, я узнал однажды утром, сойдясь с ним за завтраком. Отец был добр и весел.
— Как жизнь, молодой человек? — поинтересовался он. Незадолго до этого он принес домой приемник, который не надо было включать в сеть. Он работал на батареях. Приемник был оправлен крокодиловой кожей и снабжен ручкой для переноски. Походил на небольшой чемоданчик, и достаточно было щелкнуть выключателем, чтобы шкала настройки осветилась, как у всякого нормального приемника. Его можно было носить с собой на пляж или на пикник, хотя мне он казался несколько тяжеловатым. Потом я заметил еще картонную коробку с пакетиками иголок и микрофон вроде тех, которыми пользуются на радиостанциях, только этот стоял на пружинном основании и покачивался. И наконец заметил я пачку пластинок в зеленых обертках. Некоторые были старые — с бороздками на одной стороне.
— Это редкие записи Карузо и Джильи, — пояснил отец. — Если мы сохраним их надолго, они станут ценными.
Пока я доедал овсянку, отец раскрыл газету. Я увидел заголовки. Второй плохой новостью была капитуляция Франции.
ДОНАЛЬД
На самом деле меня из колледжа не выгоняли, хотя и вызывали в деканат к покойному теперь декану Мортону Готшелю. Тот сказал, что оценки надо исправлять, иначе меня выгонят. Но я знал, что пока еще не готов целиком посвятить себя учебе. Я ушел из Сити-колледжа, поступил на вечерний, а днем стал работать посыльным на фирме Уорринера. А на дневной я так до конца войны и не переводился, а уж когда перевелся, получал сплошь «отлично» и закончил колледж за два с половиной года. У Уорринера я зарабатывал двенадцать долларов в неделю, а не пятнадцать, как ты говоришь, хотя бывало, что к заработку удавалось прибавить кое-что из денег на расходы — если сэкономишь, конечно. Дают тебе, к примеру, пять центов на автобус, а ты пешком добираешься — примерно таким образом. Но уж пешком надо было бегать шустро. Я не считал, что жульничаю. Жалованье мне платили просто грошовое. А я работал, работал в поте лица и делал, что от меня требовалось. Может, они так мало платили как раз потому, что знали: все посыльные греют руки на транспортных расходах. Как бы то ни было, я целый день работал, а вечером учился. Мне было семнадцать с половиной. Ребенок. Я ведь всегда работал. Начал работать у папы с тринадцати или четырнадцати лет. Что я был тогда так мал, я знаю потому, что не мог сам ходить на обед, ему приходилось водить меня. Носил я тогда еще брюки гольф. Ну а потом, в восемнадцать лет, я помогал семье. Папа тогда как раз лишился магазина, остался без работы, и мои жалкие двенадцать долларов шли семье на пропитание. Каждую неделю я отдавал свой конверт с жалованьем маме. Кормилец. Очень, помню, смущался. Долго, правда, это не продлилось — всего пару месяцев, пока отец не устроился работать агентом на фирму, торгующую бытовыми электроприборами. Краткий был период, но неприятный. Я чувствовал себя связанным по рукам и ногам, да и вообще делал то, что должен делать отец. Мать всегда жаловалась, что ей не хватает денег на хозяйство, хотя никогда не случалось, чтобы у нас не было еды или одежды или чтобы возникала угроза выселения. Однако денег всегда не хватало, и это в нашей семье было серьезной проблемой. С мыслями об этом мы свыклись — дело-то было в тридцатых, этим все сказано; подросткам положено было вносить в семейный бюджет свою лепту, и это было совершенно естественно и неоспоримо. Но меня все это начало, видимо, удручать. Харви Штерн, которого я знал с первого класса, прослышал об одной интересной возможности. Войска связи организовали школу, и туда принимали гражданских. Там учили на радиста: как принимать и передавать азбукой Морзе, как обращаться с передатчиком, ремонтировать аппаратуру и тому подобное; кроме того, там еще и платили. Когда папа получил работу на фирме электроприборов и начал приносить домой деньги, родители перестали нуждаться в моем жалованье. Самое замечательное было то, что эта школа находилась вообще даже не в Нью-Йорке, а в Филадельфии. Мы с Харви туда съездили, нас проэкзаменовали, через несколько недель сообщили, что мы прошли по конкурсу и приняты. Нам полагалось теперь жить в общежитии, изучать радиодело, получать деньги и пользоваться полной свободой. Так что для меня это был большой переворот. Родители разрешили: все сочли, что решение пойти на эти курсы разумно по многим причинам. Было ясно, что меня скоро призовут в армию. И когда подойдет время, лучше самому записаться вольноопределяющимся. А если у меня будет опыт в радиоделе, можно надеяться получить место в технической службе войск связи.
Но главное — я свободен. Уезжаю из дома. И вернусь лишь через годы, когда кончится война. Я отправился в Филадельфию и начал жить для себя. Ощущение замечательное. В Филадельфии мы познакомились с какими-то девушками и переспали с ними. У меня это было в первый раз. Жизнь ускорялась. Все чувствовали приближение войны — не знаю уж, как, почему, но это каждый чувствовал. Людям хотелось пожить и порадоваться жизни, пока еще можно. Между прочим, очень интересное ощущение, когда живешь сам по себе, для себя, никто тебе не указывает и не надо заботиться ни о чьем кармане, кроме собственного. В школе войск связи я учился хорошо и окончил ее лучшим в классе. Я был очень хорошим радистом. Купил себе своего собственного «жука». Это у нас так телеграфный ключ назывался в его современном виде. Полуавтоматический. С его помощью можно было передавать быстрее, чем обыкновенным старомодным ключом. У всех были свои «жуки», и каждый выработал себе манеру, в которой он работал на ключе, столь же узнаваемую для других радистов, как почерк или голос. После призыва я хотел попасть в войска связи, хотел летать радистом на самолете, получив назначение в воздушные части армии — так назывались тогда военно-воздушные силы: в те времена это был не отдельный род войск, а части общевойсковых сил. От слова «радист» веяло романтикой. Все-таки передний край техники. Я думал — все, выбрался, ушел от чрезмерности нашей семейной рутины, причем я не мог бы внятно высказать, в чем эта чрезмерность заключалась, но мы жили как-то уж слишком вместе, слишком уж все у нас переплеталось. И никогда ни малейшего послабления. Отчасти виной тому была борьба за существование, отчасти разительное несходство характеров мамы и папы. Отец разбрасывался по всем направлениям, преподносил массу сюрпризов, и некоторые из них были приятными, а другие не очень. Но он этим всех раздражал, особенно маму. Между прочим, однажды, когда я работал в магазине, который тогда находился еще в здании Манежа (а у отца, помнишь, рядом с кассой вечно всякие бумажки были навалены — каталоги пластинок, счета, всякая прочая дребедень), — так вот однажды я среди этих бумажек нашел фотографию какой-то женщины. Женщина была очень красива, в кадре было ее лицо и плечи — довольно официальный портрет в несколько манерном ракурсе. Длинные волосы ниспадают на плечи, плечи обнажены, на женщине что-то вроде сценического костюма — не знаю почему, но мне показалось, что она певица или что-то вроде того. Но главное, что внизу она чернилами вывела: «Дэйв, я всегда с тобой». И подпись: «Айрин». Я промолчал, но был в ярости. То, что он, оказывается, путался с бабами, казалось мне непростительным. А это на него было очень похоже — путаться с бабами, кобелировать. Этакий искатель приключений. Что-то было в нем неуправляемое. К нам он был добр, мы жили очень тесной и дружной семьей, всецело друг на друга полагались — все это так, но у него были свои секреты, а возникали они вследствие черт характера, питавших и те самые его грандиозные мечтания, которые он никогда не мог воплотить. Но он был настоящий боец и как-то умудрялся держать нас на поверхности. А все же, когда он допустил, чтобы моя зарплата посыльного пошла на хозяйство маме, в моем отношении к нему окончательно что-то сломалось. Почему он тогда ничего даже не сказал? Почему не сказал, что вернет мне потом эти деньги? Почему не сказал, что будет вести подробный учет, записывать каждый доллар, чтобы я обязательно получил все назад, когда он снова встанет на ноги? Нет, он не сделал этого. А матери пришлось зависеть от меня. Как я теперь понимаю, я чрезвычайно рано начал трудиться — вечно я что-нибудь предпринимал, старался пробиться, угробил даже летние каникулы на то, чтобы сколотить из своих приятелей джаз-банд. Совсем, кстати, неплохой результат для мальчишки в шестнадцать лет — выступать под видом девятнадцатилетнего профессионального музыканта. Где я набрался предприимчивости? Отчасти это было чистое нахальство, отчасти дух времени, но был в этом и некий личностный импульс, желание найти себя. Кое в чем пример отца был полезен: он не любил работать на чужого дядю, любил независимость, был целеустремлен, вечно строил далеко идущие планы, хотя большинство из них и не срабатывало. Не срабатывало, но примером служило. А коммерсантом он был неплохим, о своих товарах знал все, что положено. И, хотя он был не из тех, у кого и так купят что угодно, ему хватало утонченности с рекламой не пережимать и никому ничего не навязывать. Но он всегда был недоволен ролью, которую сам для себя выбрал. Как бы это тебе объяснить? Его нельзя было втиснуть в рамки того, чем он занимается. Он вообще не влезал ни в какие рамки. Нельзя было себе представить, чтобы он задумал что-нибудь сделать, добился в этом успеха и не попытался бы тут же начать делать что-то совсем другое. Думаю, что он так и не отыскал ничего такого, что могло бы заставить его сказать: «Вот и все, я Дэйв Альтшулер, мне сорок восемь, я живу там-то и там-то, зарабатываю тем-то и тем-то и совершенно доволен жизнью и работой». Его невозможно было загнать в угол. И ведь какая смешная чушь: я решил, что выбрался из-под его влияния. А на самом деле пошел по его стопам, тоже ввязался в бизнес, связанный с радио, и, совсем как отец, поплыл по жизни на радиоволнах.
25
У меня все еще хранился значок огуречной фирмы «Хайнц» со Всемирной выставки; такие значки были у многих, выставочные сувениры переходили из рук в руки, многие ребята вообще их ни в грош не ценили, отдавали запросто, так что у меня вскоре оказался не только хайнцевский огурец, но и плантеровский «Мистер Арахис» в цилиндре и с моноклем, а также брелок с самолетиком «Дуглас-3» с авиационной экспозиции. Обнаружилось, что у моей подружки Мег на Всемирной выставке работает мама, хотя она и не говорила, что ее мама там делает. Но зато Мег преподнесла мне однажды в подарок цветную карту Выставки, как раз такую, какие мне нравились: с трехмерным цветным изображением строений Выставки, как будто глядишь на нее из аэроплана, но что-то в ней было и от комикса — виднелись маленькие флажочки, гуляющие люди, и сразу было видно, где какая достопримечательность, потому что у всех павильонов прямо на крышах были написаны их названия. Мег уже несколько раз побывала на Выставке и могла рассказать, что там интересней всего. Из ее рассказов я составил представление о том, что там к чему, — ну а кроме того, я ведь и карту изучал внимательно: к ней прилагался указатель, чтобы легче было искать нужное место с помощью простой координатной сетки от А до К и от 1 до 7, так что я мог наметить любой маршрут осмотра Выставки — где начать, куда лучше потом пойти, и так шаг за шагом, пока я не начал чувствовать, что могу посмотреть все, что захочу, и при этом не запутаюсь и ничего не упущу. Больше всего меня волновало, как бы не упустить что-нибудь.
Странно было жить в доме, где нет Дональда; причем ощущалось это совсем не так, как если бы он уехал на лето: я остро чувствовал разницу в возрасте — я был мальчишкой, а он взрослым мужчиной. Я вдруг резко отстал от него. Когда он приезжал из Филадельфии домой на уикенд, я вдруг начинал стесняться, не знал, что сказать. Он тоже вел себя сдержанно, спрашивал, как дела в школе, как будто сам не помнил, какие там могут быть дела.
Он показывал фотографию, где он стоит на фоне автомобиля, приобняв темноволосую девушку в шерстяной курточке с пояском, и оба улыбаются. За автомобилем красное кирпичное здание — многоквартирный дом, где он жил.
Время шло, Дональд все реже приезжал на уикенд домой, и в доме стало очень тихо. Я почему-то не мог заставить себя нарочно поднять шум, чтобы казалось, будто дом полон, не мог, даже когда приходил приятель. Когда я возвращался из школы, отца обычно дома не было, теперь он работал в посреднической фирме, продавал бытовую технику в манхэттенские магазины. Подчас и матери не было — то уйдет за покупками, то по делам женского комитета, — и я оказывался дома один. Мать оставляла мне инструкции, что и когда включить, чтобы подогреть чугунную латку, в которой она запекала картошку. Иногда я обнаруживал на столе несколько монеток мне на мороженое. Придя из школы, я иной раз начинал страдать от одиночества. Однажды дождливым вечером мать все никак не возвращалась, и я принялся воображать, будто ее сбил автомобиль. А может, она упала на рельсы метро. Я заплакал. Не знаю, почему ее отсутствие так поразило меня.
Когда она вернулась, я подбежал к ней, обнял, и она даже рассмеялась от неожиданности.
Между отцом и матерью воцарился несколько принужденный мир — следствие изменившихся условий нашей жизни. В случае войны Дональда должны были призвать в армию. Родителей это очень беспокоило. К тому же новая отцовская работа надломила его дух. Много лет он работал только на себя, привык держать ответ лишь перед собой самим, и ему нелегко было притерпеться к такому падению. В те дни, когда я, в очередной раз простудившись, не шел в школу, а оставался сидеть дома, я замечал, что отец не очень-то стремится поскорей уйти из дому. Под любым предлогом задерживался — то начинал прибираться в кухне, то предлагал матери сходить для нее за покупками. Заявлял, что, будучи выездным агентом, он должен выждать, пока магазины откроются и торговля пойдет своим чередом. Эти соображения не убеждали мать, она подозревала, что так он и вовсе окажется в хвосте у конкурентов. Но торопить себя отец не позволял, он долго завтракал, потом мыл всю посуду, а потом, уже по дороге к метро, останавливался, выполняя поручения матери.